Любовь но съеденные вшами косы
к вопросу об "отсутствующем отце" стихотворение Ю.КУЗНЕЦОВА
ОТЦУ
Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?
Оставил нас одних на целом свете.
Взгляни на мать - она сплошной рубец.
Такая рана видит даже ветер!
На эту боль нет старости, отец.
На вдовьем ложе, памятью скорбя,
Она детей просила у тебя.
Подобно вспышкам на далеких тучах,
Дарила миру призраков летучих -
Сестер и братьев, выросших в мозгу.
Кому об этом рассказать смогу?
Мне у могилы не просить участья,
Чего мне ждать. Летит за годом год.
- Отец! - кричу. - Ты не принес нам счастья. -
Мать в ужасе мне зажимает рот.
Я поисследовал интернет на тему того, какие стихи посвящены родителям и отцу в частности. Сложилось впечатление, что про отца пишут в основном в двух-трех случаях: во-первых, когда отец умер, и его смерть распахивает экзистенциальное пространство смерти как таковой, где он уже оказался, а ты еще нет. И это отбрасывает свет на саму тему жизни, ее смыслов, незавершенных отношений с отцом. Во-вторых, когда к отцу много претензий. В основном потому, что он не оправдал ожиданий - или исчез, бросил (опять-таки умер или покинул), или пил. В-третьих, это благодарность отцу, приуроченная к какому-то событию - свадьбе дочери или опять-таки смерти отца или мамы. Если не обращать внимания на качество стихов, а осуществить как бы контент-анализ, то можно провести разницу между обращениями в стихах к отцу и к матери.
Ниже привожу примеры:
РОДИТЕЛИ
Я вспомнил вас, и снова кутерьма
Былых обид. Довольно! Надоело!
Спасибо вам, родители мои, за то, что дали тело.
А с ним возможность сердца и ума.
Живой среди живых, как я могу
Касаться вас душой ожесточенной?
По-белому рожден я иль по-черному,
Я все же здесь, на этом берегу.
Мир духу вашему за вечною рекой.
И, верьте мне, недрогнувшей рукой
Давно сорвал бы я, чтоб обрести покой,
С души и памяти былых обид оковы.
Но, забывая их, я забываю, кто вы,
И вспомнить нет надежды никакой.
Смиренный юноша с бунтующей подкоркой,
Прошедший за войсками в два конца,
Не потому ль я потерял отца,
Что так надменно угощал его махоркой?
Вернувшийся с войны почти что без наград,
В годах немалых, писарь батальонный,
Он думал: я прощу его, как человек, как брат,
А я простил, как сын. С печалью затаенной.
Он спился. Я живу, забыв о нем навек.
Но где- то там, под памятью, под снами
Он все бредет во мне, бряцая орденами,
Невзрослый, штатский, старый человек.
У МОГИЛЫ МАТЕРИ
Каким уныньем сердце ни болит,
Во снах я вижу, как однажды утром,
Прошедши чистым, бессобачьим хутором,
Мальчишка выйдет в поле и взорлит.
И я вдруг перейму те озарения лица,
То положенье чувств, тот вольный жест в просторе,
Что, не вступая в спор, навеки я проспорил
В утробе матери моей, не любящей отца.
Всю жизнь ищу ту волю в вышине,
То легкое паренье над собою,
Что, попирая жизнь свою, убила ты во мне
Своей чугунной неудавшейся судьбою.
. Я обвинил тебя. Прости. Я шел сюда грустить
Тобой и о тебе. Вот гроб. Ты так красива.
Простить тебя? За что? За что тебя простить?
За то, что родила. Прости меня. Спасибо.
Я отца схоронила.
Да себе на беду —
Я отцовской могилы
На земле не найду.
Не убит — не скорблю я
Над павшим бойцом…
Он живет, существует —
Тот, кто был мне отцом.
Был любим и достоин…
Был… Но с давних времен —
Не работник, не воин —
Жалкий пьяница он.
Я надежду хранила,
Пока я могла.
Я отца хоронила —
И подняться звала.
Этот зов безответен…
Суждено до конца
Мне завидовать детям,
У кого нет отца.
Нет — но был он всех лучше!
Нет — его и не ждешь.
Тоже горестный случай,
Но зато хоть не ложь.
Лишь в анкетах засчитан
И причислен к родне…
При отце — ни защиты,
Ни прибежища мне.
Ни любви удостоюсь,
Ни союза сердец…
Хорошо — у кого есть
Настоящий отец.
Тот упасть не рискует
И не прячет лица…
С детских лет я тоскую —
При отце — без отца.
ПАМЯТИ ОТЦА
два стихотворения
Совсем не ты – а кто-то неживой,
с положенной неловко головой,
так сжавший губы, словно бы оттуда,
из темноты, не смея произнесть
блаженную разгадку или весть…
Молчи, молчи – я буду верить в чудо.
В сиротском сне не мучь меня – невмочь
мне видеть, как ты молод в эту ночь:
из твоего огромного кармана
я что-то непонятное тащу,
в буфете роясь, сладости ищу,
а ты глядишь расстерянно и странно.
И я слезами жадными давлюсь,
и найденным с тобою не делюсь,
и, содрогаясь, снова это вижу…
Могильный ком, обрушенный во тьму,
подступит словно к горлу моему,
и детство я свое возненавижу.
В моем каком-то старом пиджаке,
с обшарпанным портфельчиком в руке,
во снах, где рай душа твоя нашла бы,
идешь ко мне ты – с горем пополам,
и древний дождь стекает по полям
твоей нелепой, необъятной шляпы.
И, плачущего мальчика, меня
ты снова держишь за руку, храня
на этот раз уже как бы над бездной.
И наблюдаешь с жалостью за мной
ты, не вкусивший сладости земной,
не обделенный милостью небесной…
На кладбище еврейском в светлый рай
тяжелый ветер сор осенний гонит
с разбитых плит – приюта птичьих стай.
На кладбище, где больше не хоронят,
вот здесь твоя могила родилась
вблизи чужой – забытой и умершей,
где я к тебе приник в последний раз,
не веривший и плакать не умевший.
Сквозь прах и ветер мне не разобрать,
не разгадать среди родного мрака,
какую ты вкушаешь благодать
у Бога Авраама, Исаака…
Благословив свистящий этот серп,
сквозь прах и ветер на твоей могиле
я лишь шепчу: – Да будет милосерд
к тебе Господь Иакова, Рахили…
В городской телефонной книге не было номера моего отца.
Он не спал с моей матерью у нас дома;
Его не волновало, училась ли я играть на фортепьяно;
Его вообще не трогало, чем я занималась.
А я думала, мой отец был очень красивым и добрым,
И я его любила и удивлялась,
Почему он бросил меня надолго и фактически -
Мой отец сделал меня такой, какая я есть,-
Одинокой женщиной, у которой нет цели, -
Как я была одиноким ребёнком без отца.
Я перебирала слова, слова, слова
и имена, имена, имена. Среди моих слов
не было слова "отец".
Среди моих имён
не было имени "отец"
ДИАНА ВАКОСКИ "ОТЕЦ ИЗ МОЕЙ СТРАНЫ"
* * *
Я – мальчик маленький у зимних окон.
Соседи в валенках в снегу глубоком.
Замок дыханием отогревая,
отец у белого стоит сарая.
И куры белые в снегу упорно
клюют незримые мне сверху зерна.
А в доме печь полна теплом и светом.
Заслонка звонкая играет с ветром.
Все было так всегда и будет завтра.
Отец на кухне мне готовит завтрак.
Рукой с прожилкою голубою
хрустит яичною скорлупою –
такой же белой на его ладони,
как снег за окнами на голой кроне,
такой же белою, как эти хлопья
на светлом мраморе его надгробья.
Как часто в сны мои придя из рая,
ты вновь у нашего стоишь сарая.
Не открывается на двери белой
замок заржавленный, заледенелый.
Напрасны бедные твои старанья:
тепло утратило твое дыханье.
Напрасно к ангелу, который рядом,
ты обращаешься с молящим взглядом.
Крылом сияет он белоснежным,
с лицом беспомощным, безнадежным.
Пока в обратный путь бездонным снегом
за белым ангелом идешь ты следом –
я в дикой темени тебя теряю,
подвластный времени и чуждый раю.
Земную жизнь пройдя до половины,
я плачу горестно, непоправимо
в ночном беспамятстве, во сне глубоком,
как мальчик маленький у наших окон.
Полагаю, что в этом тексте как раз присутствует "хороший отец", о котором я писал выше. Отец, давший и тепло, и заботу, связавший с иудаистскими корнями, давший духовную опору, но умерший. По такому отцу автор испытывает тоску, он соотнесен с ностальгией по детству, по дому. В то же время этот отец уже ТАМ, где все мы окажемся однажды - кто раньше, кто позже. И он как будто бы ждет. И то одиночество, которое проживает автор, кажется, не способны исчерпать никакие отношения с женщиной здесь, вообще ничто! Это одиночество Бога до дней творения и это одиночество Адама после изгнания из рая, и это одиночество Бога, оставшегося в раю без Адама, как будто только смерть может снова свести их вместе - отца и сына. И это одиночество Иисуса на кресте, в которое не проникает уже ни мать Мария, ни Мария Магдалина.
Это мужское одиночество, которое в прежние времена наполнялось инициацией через передачу тайн ремесла, через династическую преемственность социальной роли. А теперь и этого не осталось, и оно зияет между отцом и сыном, как свежая могила. Но это и особый род любви между отцом и сыном, полной таких оттенков и нюансов, которые, может быть, отсутствуют в иного рода отношениях - между сыном и матерью, между дочерью и отцом. Мне бы хотелось продолжить обсуждение этой темы, держа в фокусе именно эту разницу, эти оттенки отношений.
Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся… Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!-
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие…
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
…Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,-
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!-
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
Еврейским девушкам Красивые девушки еврейского племени, Я вас наблюдал с тайной дрожью в мечтах; Как черные волосы упруги на темени, Как странен огонь в ваших черных зрачках! В Варшаве, и в Вильне.
Что-то стало с природой твориться Что-то стало с природой твориться — ничего никому не скажи, смотрят ветки, как хищные птицы, и с гадюками дружат ужи. И от них происходит потомство ледяных, ядовитых кровей, тишины и.
За оградой Глубоко ограда врыта, Тяжкой медью блещет дверь… — Месяц! месяц! так открыто Черной тени ты не мерь! Пусть зарыто, — не забыто… Никогда или теперь. Так луною блещет дверь. Мало.
Ты такой большой Ты такой большой, на войне был летчиком, а не понимаешь в жизни ни черта! Принесет мне аист на хвосте сыночка, я не пожалею, что была проста. Я не пожалею, что.
Предчувствие Чуть лишь утро лучом изумруда Мне в окошко ударит, звеня, Ожиданье какого-то чуда До краев наполняет меня. Вот пропел над вершинами ветер, Вот петух прокричал озорно. Что-то важное будет за.
Встреча О, эти встречи мимолетные На гулких улицах столиц! О, эти взоры безотчетные, Беседа беглая ресниц! На зыби яростной мгновенного Мы двое — у одной черт; Безмолвный крик желанья пленного: «Ты.
«Ты скажи-ка, оборванец молодой «Ты скажи-ка, оборванец молодой, Кто ты родом? да откуда? как зовут? Из ученых ты, крестьянин ли простой? Есть ли братья, есть ли сестры, где живут? Да еще скажи, с кем.
Песенка о любви Не греет любовь и не светит Сквозь времени круговорот. Любовь не живет на планете, А тачку с планетой везет. В пути ни конца, ни начала — Как будто бы замкнутый.
Второе возвращение Тех лет трамвайный перезвон доносится, и все трезвонит отчаявшийся телефон в жилье, где больше никого нет, Где нет ни двери, ни окна, лишь возникают, как в дремоте, возлюбленные имена, родные.
Сон (Мы снова встретились…) Мы снова встретились, и нас везла машина грузовая. Влюбились мы — в который раз. Но ты меня не узнавала. Ты привезла меня домой. Любила и любовь давала. Мы годы прожили.
Стихи о себе Дом Хотя бы потому, что потрясен ветрами Мой дом от половиц до потолка; И старая сосна трет по оконной раме Куском селедочного костяка; И глохнет самовар, и запевают вещи, И.
Говоришь ты мне Говоришь ты мне: Надоела грусть! Потерпи чуть-чуть, я назад вернусь. Хочешь ты любовь, Как настольный свет: повернул — горит, повернул — и нет. Хочешь про запас (пригодится в срок),- а.
Вишневый сад Обмани меня, слышишь, когда-нибудь я отбатрачу — милосердным обманом сквитаюсь, воздам, отплачу… Не палачествуй, Время, не жми — все равно не заплачу, даже если заставишь в глаза посмотреть палачу. Обмани.
Юрий Олеша
Воспоминания и публицистика
Сборник
Воспоминания
Эдуард Багрицкий
В нем были такие строки:
В серой треуголке, юркий и маленький,
В синей шинели с продранными локтями,
Он надевал зимой теплые валенки
И укутывал горло шарфами и платками.
В те времена по дорогам скрипели еще дилижансы
И кучера сидели на козлах, в камзолах и фетровых шляпах;
По вечерам в гостиницах веселые девушки пели романсы,
И в низких залах струился мятный запах.
Это стихи восемнадцатилетнего поэта. Мне и теперь они кажутся замечательными по ритму, лиричности и вкусу, с которым они написаны. Так начинал Багрицкий.
Он жил на Ремесленной улице, в затхлой еврейской квартире, с громадными комодами среди темных углов… Это было очень неуютное, мертвое жилище:
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец
Все бормотало мне:
– Подлец! Подлец!
Какое ж надо было иметь замечательное дарование, чтобы, вспоминая детство, в котором не было ни одного хорошего дня, сказать о нем так:
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони
Ястреб падал;
Плясало дерево,
И детство шло.
Как это хорошо сказано – в чисто поэтическом смысле, в смысле применения метафоры – о коне, что он щебечет, и о дереве, что оно пляшет.
Я долго дружил с Багрицким. Он был для меня просто Эдька. Мы все немножко подтрунивали друг над другом, все не слишком серьезно относились друг к другу, – я говорю о группе поэтов: Катаев, Багрицкий, я, Зинаида Шишова, Адалис, впоследствии Кирсанов. Мы все не слишком уважали друг друга. Я, конечно, всегда знал, что Багрицкий первоклассный поэт, но теперь я как-то по-новому прочел его книги, и в них обнаружились для меня совершенно исключительные вещи.
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Так, ненавидя прошлое свое и все, что в нем было, – в данном случае женщину, – каким страшным увидел это прошлое поэт! Нельзя подобрать более страшного образа, чем съеденные вшами косы.
Зеленый огонь на щеке,
Обвисли косые усы,
Зрачок в золотом ободке
Вращается, как на оси,
так Багрицкий описал карпа. Можно приводить без конца строки. Например, начало припадка астмы:
…Тишина.
Солнце кипит в каждом кремне,
Но глухо, от сердца, из глубины,
Предчувствие кашля идет ко мне.
И сызнова мир колюч и наг
Камни – углы и дома – углы,
Трава до оскомины зелена,
Дороги до скрежета белы.
Умение найти единственное, нужное для данного случая слово достаточное и необходимое – есть умение, принадлежащее только высокому мастеру.
Так Багрицкий определил максимальность зелени – оскоминой и максимальность белизны – скрежетом. И все это в плане всего стихотворения, где описывается припадок астмы: оскомина, скрежет.
Когда мы были молодыми, Багрицкий, такой же молодой, как мы, пропагандировал среди нас хорошую поэзию. Мы впервые услышали от него стихи Иннокентия Анненского, Пастернака, Асеева, Петникова, Хлебникова, Ахматовой, Вячеслава Иванова, Белого, Гумилева, Клюева, Нарбута, Мандельштама. Маяковский, который долгое время был непонятен нам, стал доходить до нас благодаря работе над нами Багрицкого. Он всегда был прекрасным чтецом. Мы впервые услышали от него так называемое поэтическое чтение стихов, которое буржуа называли подвыванием. Теперь никто не спорит против этой исключительной значимости для стихов манеры чтения. Многие превосходные актеры говорили мне, что чтение поэтами собственных стихов поразительно по ритмичности и темпераменту и что никакой актер не прочтет стихов так, как читает их поэт. В особенности так, как их читал Багрицкий. Он преображался. Начинали сверкать глаза. Он как-то запрокидывал голову, как бы захлебываясь и протягивая руку с несколько неправильно выдвинутым пальцем.
У Багрицкого была астма. Чем далее, тем все меньше оставалось у него возможности двигаться, пространство вокруг него сужалось – увидеть мир он не мог. И эти аквариумы, которые стояли у него в комнате, были его океанами. Там плавали рыбы в освещенных прожекторами зеленоватых пространствах. Эти рыбы были похожи и на птиц, и на цветы, и на какие-то фантастические снаряды. Сидел рыболов перед этими светящимися кубами – большой, сидел по-турецки на кровати, согнувшись, покашливая, большеголовый, с серой сединой, в синей байковой блузе – и смотрел. Он видел путешествия, которых не мог совершить. Видел берега и воды недостижимых для него стран. Эти страны сами пришли к нему, потому что он был поэт и, как поэт, обладал волшебным умением обобщать.
Он кормил своих рыб циклопами. Это такие маленькие существа – рыбий корм. Зимой домработница шла с сачком на Чистые пруды и выуживала для него из проруби циклопов, которых называла стеклопами.
Да будет почетной участь твоя –
Умри побеждая, как умер я.
Мы очень часто вспоминаем удивительные жизни поэтов. Жизнь Виллона, Байрона, Эдгара По, Артюра Рембо. Нас восхищают подробности этих биографий, их странность, необычность, их близость к вымыслу. А ведь жизнь Багрицкого была сродни жизни этих поэтов. Это была жизнь артиста в самом чистом, волнующем и величавом смысле этого слова. Почти детская мечта о силе, о воинственном, о саблях.
У него был друг, командовавший корпусом в Гражданскую войну. Комкор подарил поэту саблю. И поэт, который не мог несколько минут обойтись без вдыхания астматола, с восторгом воспринимал вид этой сабли. Он был влюблен в бойцов.
Погибших товарищей имена
Доселе не сходят с губ.
Их честно память хранят холмы
В обветренных будяках,
Крестьянские лошади мнут полынь,
Проросшую из сердец,
Да изредка выгребает плуг
Пуговицу с орлом.
Я не могу вспомнить более величественных строк, посвященных мужчине, солдату, чем эти строки поэта, окруженного коричневыми от лекарств ложками и обреченного болезнью на детскую беспомощность.
Когда-нибудь в прекрасные дни победивший пролетариат оглянется на прошлое – то есть в наши сегодняшние дни, – и фигура поэта Эдуарда Багрицкого ярко засияет в этом прошлом, потому что это был человек чистый, неподкупный, родившийся в мире частной собственности и сумевший стать поэтом революции, учителем молодых, восторженным поклонником тех, кто возносил из настоящего это прекрасное будущее, – поэт, сказавший:
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед,
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.
Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.
Возникай, содружество
Ворона с бойцом,
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом,
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.
Это так говорится:
Богемец, пришедший к революции.
Это так говорится:
Багрицкий сумел преодолеть…
Может быть, Эдуард Багрицкий – наиболее совершенный пример того, как интеллигент приходит своими путями к коммунизму.
Началась мировая война. Когда раздался этот выстрел, Багрицкому было семнадцать лет. Последняя ночь мира совпала с первыми ощущениями себя поэтом:
Мне было только семнадцать лет,
Поэтому эта ночь
Клубилась во мне и дышала мной,
Шагала плечом к плечу.
Я был ее зеркалом, двойником,
Второю вселенной был.
Планеты пронизывали меня
Насквозь, как стакан воды,
И мне казалось, что легкий свет
Сочился из пор, как пот.
Эту гениальную поэму оставил Багрицкий – как памятник своему поколению. Там есть такие строки:
Была такая голубизна,
Такая прозрачность шла,
Что повториться в мире опять
Не может такая ночь.
Так верили печальные дети в то, что буржуазный мир отцов и дедов благополучен и прекрасен.
Но затем поэт говорит:
Печальные дети, что знали мы,
Когда у больших столов
Врачи, постучав по впалой груди,
– Годен! – кричали нам…
Печальные дети, что знали мы,
Когда, прошагав весь день
В портянках, потных до черноты,
Мы падали на матрац.
Дремота и та избегала нас,
Уже ни свет ни заря
Врывалась казарменная тишина
В отроческий покой.
Недосыпая, недолюбя,
Молодость наша шла.
Так поняли печальные дети ложь и подлость буржуазного мира.
Я не помню, что рассказывал он дальше… Когда мы хоронили Багрицкого, я вспомнил эту импровизацию замечательного романтика. Ведь это же и есть сущность искусства – эти превращения!
Ведь это же и есть сила искусства – превратить материал своей жизни в видение, доступное всем и всех волнующее…
Я понял, каким удивительным поэтом был Багрицкий, уже с молодости схваченный за горло болезнью, сумевший трудный материал своей жизни превратить в жизнерадостное, поющее, трубящее, голубеющее, с лошадьми и саблями, с комбригами и детьми, с охотниками и рыбами, видение.
Багрицкий был поэтом жизнерадостности большевизма, и оттого так высоко подняла его гроб страна.
Когда умер Багрицкий, его тело сопровождал эскадрон молодых кавалеристов. Так закончилась биография замечательного поэта нашей страны, начавшаяся на задворках жизни, у подножия трактиров на Ремесленной улице в Одессе, и в конце осененная красными знаменами революции и фигурами всадников – таких же бойцов за революцию, каким был сам поэт.
Юрий Олеша считал Багрицкого гением, Исаак Бабель – тоже. Бродский любил Багрицкого за романтику и ритм.
Эдуард Георгиевич Багрицкий (Эдуард Годелевич Дзюбан) — русский поэт, переводчик, драматург
03 (11) 11 1895 — 16 02 1934
В ПУТИ
Уже двенадцать дней не видно берегов,
И ночь идет за днем, как волк за тихой серной.
И небо кажется бездонною цистерной,
Где башни рушатся туманных городов…
Уже двенадцать дней, как брошен Карфаген,
Уже двенадцать двей несут нас вдаль муссоны!…
Не звякнет тихий меч, не дрогнет щит червленый,
Не брызнет белизной узор сидонских стен…
Напрасно третий день жгут синие куренья,
Напрасно молится у черной мачты жрец,
Напрасно льют на нард шипящий жир овец,
Свирепый Посейдон не знает сожаленья…
На грязной палубе, от солнца порыжелой,
Меж брошенных снастей и рваных парусов,
Матросы тихо спят; и горечь летних снов
Телами смуглыми безмолвно овладела…
И ночь идет за днем…Пурпуровую нить
Прядет больной закат за далью умиранья…
Но нам страшней громов, и бури, и рыданья
В горящей тишине дрожащий возглас: ‘Пить’…
И ночь холодная идет стопой неверной,
Рассыпав за собой цветы поблекших снов…
Уже двенадцать дней не видно берегов,
И ночь идет за днем, как волк за тихой серной.
Багрицкий родился в Одессе в еврейской семье, с детства страдал бронхиальной астмой, и, в силу ли бедности или революционного нового времени, старался отойти от своего еврейства.
Происхождение
Я не запомнил – на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся… Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась – краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И всё навыворот.
Всё как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали,
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец –
Все бормотало мне:
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие…
– Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша – это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
…Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И все кликушество
Все это встало поперек дороги.
Больными бронхами свистя в груди:
– Отверженный! Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Я покидаю старую кровать:
Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
Дымок ребяческого сна, –
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
В звероподобные кусты,
Где ветер осени, шурша снопом соломы,
Взрывает ржавые листы.
Где дождь пронзительный
(как леденеют щеки!),
Где гнойники на сваленных стволах,
И ронжи скрежет и отзыв далекий
Гусиных стойбищ на лугах…
И все болотное, ночное, колдовское,
Проклятое – все лезет на меня:
Кустом морошки, вкусом зверобоя,
Дымком ночлежного огня,
Мглой зыбунов, где не расслышишь шага.
…И вдруг – ладонью по лицу –
Реки расхристанная влага,
И в небе лебединый цуг.
Хотя бы потому, что туловища сосен
Стоят, как прадедов ряды.
Хотя бы потому, что мне в ночах несносен
Огонь олонецкой звезды, –
Мне хочется шагнуть через порог
(С дороги, беспризорная сосна!)
В распахнутую дверь.
В добротный запах дома,
В дымок младенческого сна…
Багрицкий любил читать свои стихи молодежи и вообще любил эпатировать окружающих. В группе молодых одесских литераторов (Юрий Олеша, Илья Ильф, Валентин Катаев, Лев Славин, Семен Кирсанов, Вера Ибнер…) он был самой яркой фигурой: эрудированный, остроумный, добрый, обаятельный человек.
Багрицкий восторженно принял революцию. Прозрение началось позже, но он не дожил до худших времен – он умер от туберкулеза в феврале 1934 года
От черного хлеба и верной жены
Мы бледною немочью заражены…
Копытом и камнем испытаны годы,
Бессмертной полынью пропитаны воды,-
И горечь полыни на наших губах…
Нам нож — не по кисти,
Перо — не по нраву,
Кирка — не по чести
И слава — не в славу:
Мы — ржавые листья
На ржавых дубах…
Чей путь мы собою теперь устилаем?
Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут?
Потопчут ли нас трубачи молодые?
Взойдут ли над нами созвездья чужие?
Мы — ржавых дубов облетевший уют…
Бездомною стужей уют раздуваем…
Мы в ночь улетаем!
Мы в ночь улетаем!
Как спелые звезды, летим наугад…
Над нами гремят трубачи молодые,
Над нами восходят созвездья чужие,
Над нами чужие знамена шумят…
Срывайтесь за ними,
Неситесь за ними,
Гонитесь за ними,
Катитесь в полях,
Запевайте в степях!
За блеском штыка, пролетающим в тучах,
За стуком копыта в берлогах дремучих,
За песней трубы, потонувшей в лесах…
Возвращение
Кто услышал раковины пенье,
Бросит берег и уйдет в туман;
Даст ему покой и вдохновенье
Окруженный ветром океан…
Кто увидел дым голубоватый,
Подымающийся над водой,
Тот пойдет дорогою проклятой,
Звонкою дорогою морской…
Мое перо писало,
Но осенняя пора настала,
И в деревьях ветер прошумел…
И вдали, на берегу широком
О песок ударилась волна,
Ветер соль развеял ненароком,
Чайки раскричались дотемна…
Буду скучным я или не буду —
Отныне я — другой…
Мне матросская запела удаль,
Мне трещал костер береговой…
Я уйду с Дальницкой.
Дынь возьму и хлеба в узелке,-
Не поэт Багрицкий,
Я — матрос на греческом дубке…
Свежий ветер закипает брагой,
Сердце ударяет о ребро…
Обернется парусом бумага,
Укрепится мачтою перо…
Этой осенью я понял снова
Скуку поэтической нужды;
Не уйти от берега родного,
Мой разгул широк.
Подгоняй же, ветер вдохновенья,
На борт накренившийся дубок…
Читайте также: