Маяковский по скверам где харкает туберкулез
Примечания
Во весь голос. Первое вступление в поэму.
Черновой автограф строк 62-67 в записной книжке 1929-1930 гг., No 69 (БММ); черновой автограф отдельных строф и строк в записной книжке 1929-1930 гг., No 70 (БММ): на обороте листа 40 - строфы 37-46, 30-36, 22-29, 54-67, на обороте листа 39 - строфа 78-85, строки 88-89, 92, строфы 93-103, 86-91, на обороте листа 2 - наброски строф 112-123, 124-131, 167-178 и строфа 233-244, на листе 40 - строки 139-140 и неиспользованные заготовки, на обороте листа 1 - строки 237-240; беловой автограф - без заглавия с поправками и знаками, указывающими разбивку строк, в записной книжке 1930 г., No 71 (БММ); журн. "На литературном посту", М. 1930, No 3, февраль (строки 179-244); журн. "Октябрь", М. 1930, книга вторая (февраль).
Печатается по тексту журнала "Октябрь".
В настоящем издании в текст журнала вносится исправление: в строках 76-77 вместо "как живой с живым говоря" - "как живой с живыми говоря" (по беловому автографу).
Первое вступление в поэму "Во весь голос" написано в течение декабря 1929 - января 1930 гг. В это же время Маяковский работал над подготовкой своей отчетно-юбилейной выставки "20 лет работы". На непосредственную связь первого вступления в поэму "Во весь голос" и выставки Маяковский указывал, выступая 25 марта 1930 г. в Доме комсомола Красной Пресни на вечере, посвященном двадцатилетию деятельности: "Последняя из написанных вещей - о выставке, так как это целиком определяет то, что я делаю и для чего я работаю.
Очень часто в последнее время вот те, кто раздражен моей литературно-публицистической работой, говорят, что я стихи просто писать разучился и что потомки меня за это взгреют. Я держусь такого взгляда. Один коммунист мне говорил: "Что потомство! Ты перед потомством будешь отчитываться, а мне гораздо хуже - перед райкомом. Это гораздо труднее". Я человек решительный, я хочу сам поговорить с потомками, а не ожидать, что им будут рассказывать мои критики в будущем. Поэтому я обращаюсь непосредственно к потомкам в своей поэме, которая называется "Во весь голос" (см. т. 12 наст. изд.).
По свидетельству друзей поэта, "Во весь голос" было вступлением к поэме о пятилетке. Отрывки, не вошедшие в первое вступление в поэму, см. в разделе "Неоконченное" (стр. 286 наст. тома).
1 февраля на открытии выставки "20 лет работы" в клубе Федерации писателей (Москва) состоялось первое публичное чтение "Во весь голос". Известно также о следующих выступлениях с чтением "Во весь голос": 6 февраля - на конференции МАПП (Московская ассоциация пролетарских писателей), 15 февраля на выставке "20 лет работы", 22 февраля на закрытии выставки, 25 февраля - на открытии клуба театральных работников, 5 марта - на открытии выставки "20 лет работы" в Ленинграде в Доме печати, 25 марта в Доме комсомола Красной Пресни (Москва), 9 апреля - на вечере в Институте народного хозяйства им. Плеханова (Москва).
Строки 30-34. Еще в марте 1918 года встречается аналогичное высказывание Маяковского по вопросам искусства: "В мелочных лавочках, называемых высокопарно выставками, торгуют чистой мазней барских дочек и дачек в стиле рококо и прочих Людовиков. " (см. т. 12 наст. изд. "Манифест летучей федерации футуристов".)
Строки 35-36 - из популярной в те годы песни-частушки: "Сама садик я садила, сама буду поливать".
Строки 40-41. Кудреватые Митрейки, мудреватые Кудрейки - К. Митрейкин и А. Кудрейко - в то время молодые поэты. Митрейкин считал себя учеником литературной группы конструктивистов. Кудрейко выступил в 1929 г. со сборником стихов "Осада". Четверостишье из этого сборника Маяковский процитировал, выступая 8 февраля 1930 г. на конференции МАПП с критикой стихов ряда молодых поэтов (см. т. 12 наст. изд.).
Строки 45-46. "Тара-тина, тара-тина, т-эн-н. " - строка из стихотворения И. Сельвинского "Цыганский вальс на гитаре":
"И Идоносится толико стон'ы гиттаоры: таратинна-таратинна-tan. "
Строка 91. Нумизмат - знаток и собиратель старинных монет.
Строка 201. Лета - в греческой мифологии река забвения в подземном царстве.
Строка 234. Це Ка Ка - Центральная Контрольная Комиссия, партийный орган, избиравшийся съездом ВКП(б).
С Владимиром Маяковским я познакомился в школе. Конечно, не с ним самим, а с какими-то минимальными знаниями о его творчестве, к тому времени его уже давно не было. Хотя, понятие давно - очень относительно. Для молодых будет интересно сравнить цифры, которыми приходится оперировать, чтобы было понятно. Значит, было это скорее всего году в 1960-ом, Маяковского не было уже очень давно – целых тридцать лет, а состоялось моё знакомство с ним всего-то пятьдесят два года назад в восьмом классе школы. И чтобы уж совсем закрыть вопрос об относительности, скажу только, что моя бабушка родилась в 1899 году, и её отстояние от Пушкина всего шестьдесят два года, но с бабушкой своей я жил в одну эпоху, правда, сегодня уже закончившуюся, а Пушкин – в глубокой древности, в совсем непонятном. Не запутались? И это хорошо, что логика сбивается, и не может перепрыгнуть через самый простой расклад из цифр. Это тем более хорошо, что говоря о творчестве Владимира Владимировича Маяковского, придётся перепрыгивать, или увязать в барьерах не раз.
Конечно, эти строки я знал ещё до изучения в школе, и фамилию поэта тоже, а также то, что он неудобоваримый и совсем не поэтичный. Откуда? А откуда я знаю? Вам разве неизвестно, что вы не в состоянии назвать источник огромного количества ваших знаний? Знал, и точка. А всё остальное начал узнавать потом…
Мне очень повезло, в школе у нас был нормальный учитель литературы, вернее учительница, Юлия Николаевна. И Маяковский был у неё в числе любимых поэтов, поэтому я начал его читать. И чтение стихов Владимира Маяковского захлестнуло. Ещё бы, как могут не отозваться в душе подростка чеканные строки, зовущие переделать старый закостенелый и безнравственный мир.
И только уже потом что-то про жёлтую кофту и завораживающее.
И вдруг, почему-то странной барабанной дробью, совершенно случайно, и наверняка излишне, звучит метафора. Да, да! Ну, что же это может быть, кроме метафоры?!
«За всех вас,
которые нравились или нравятся,
хранимых иконами у души в пещере,
как чашу вина в застольной здравице,
подъемлю стихами наполненный череп.
А, может, это тоже о любви? Наверно любовь есть всякая… Или… Впрочем, никогда не догадаться, что именно так и бывает, пока сам не окунёшься с головой. Но молодому предугадать сложно, можно только предполагать. Но как ни странно, любое предположение меркнет перед тем, во что вдруг попадаешь, совсем не предчувствуя ничего… И только пройдя через круги ада, что-то начинаешь понимать….
«…Бог доволен.
Под небом в круче
измученный человек одичал и вымер.
Бог потирает ладони ручек.
Думает бог:
погоди, Владимир!
Это ему, ему же,
чтоб не догадался, кто ты,
выдумалось дать тебе настоящего мужа
и на рояль положить человечьи ноты.
Если вдруг подкрасться к двери спаленной,
перекрестить над вами стёганье одеялово,
знаю -
запахнет шерстью паленной,
и серой издымится мясо дьявола.
А я вместо этого до утра раннего
в ужасе, что тебя любить увели,
метался
и крики в строчки выгранивал,
уже наполовину сумасшедший ювелир.
В карты бы играть!
В вино
выполоскать горло сердцу изоханному.
«…Радуйся,
радуйся,
ты доконала!
Теперь
такая тоска,
что только б добежать до канала
и голову сунуть воде в оскал.
«Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду - красивый,
двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Приходите учиться -
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.
«Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце - холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая -
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любеночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала,-
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,-
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы -
большие,
маленькие,
многие!-
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится,-
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как "нате!",
муча перчатки замш,
сказала:
"Знаете -
я выхожу замуж".
Вот тут-то и собака!
Проще всего остановиться до этих слов и сделать вид, что не было этого. Или, что ещё стыднее, объявить, что талант гения оскудел и померк. Или совсем наоборот, вдруг уподобиться тем, кто совершенно бесстыдно исковеркал эти слова, вставив вместо Ленина другое имя, и размахивает тем, что потерпело крах.
Сложно уйти здесь от разговора о сегодняшнем дне, да пожалуй, уже уходить и не надо.
Уходит и через минуту возвращается вкупе с прочими нечистыми;
подходят к столу.
Учат!
Сколько ни дои акул -
не быть из акулы молоку.
Пора обедать!
Скорей кончай-ка!
Обратите внимание,
как это красиво:
волны и чайка.
Поговорим-ка лучше о щах и о чае.
К делу!
К делу!
Нам не до чаек.
Напирая, опрокидывают стол. На палубу грохаются пустые тарелки.
Швея и прачка
(грустно)
Всё совет министерский вылакал.
Плотник
(вскакивая на опрокинутый стул)
Товарищи!
Это нож в спину!
Товарищи!
Что ж это?
Раньше жрал один рот, а теперь обжирают
ротой?
Республика-то оказалась тот же царь, да
только сторотый.
Француз
(ковыряя в зубах)
И ещё, самое последнее, его крик души.
«Во весь голос
Первое вступление в поэму
Первая публикация: журнал "Книголюб" №3, 2014
Первое вступление в поэму
товарищи потомки!
Роясь
в сегодняшнем
окаменевшем дерьме,
наших дней изучая потемки,
вы,
возможно,
спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
ваш ученый,
кроя эрудицией
вопросов рой,
что жил-де такой
певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
о времени
и о себе.
Я, ассенизатор
и водовоз,
революцией
мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
из барских садоводств
поэзии —
бабы капризной.
Засадила садик мило,
дочка,
и гладь —
сама садик я садила,
сама буду поливать.
Кто стихами льет из лейки,
кто кропит,
да сифилис.
И мне
агитпроп
в зубах навяз,
и мне бы
строчить
романсы на вас,—
доходней оно
и прелестней.
Но я
себя
смирял,
становясь
на горло
собственной песне.
Слушайте,
товарищи потомки,
агитатора,
поэзии потоки,
я шагну
через лирические томики,
как живой
с живыми говоря.
Я к вам приду
в коммунистическое далеко
не так,
как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
через хребты веков
и через головы
поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
но он дойдет не так,—
не как стрела
в амурно-лировой охоте,
не как доходит
к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
громаду лет прорвет
и явится
зримо,
как в наши дни
вошел водопровод,
сработанный
еще рабами Рима.
В курганах книг,
похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы
ощупывайте их,
как старое,
но грозное оружие.
Я
ухо
не привык ласкать;
ушку девическому
в завиточках волоска
с полупохабщины
не разалеться тронуту.
Парадом развернув
моих страниц войска,
я прохожу
по строчечному фронту.
Стихи стоят
свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
к жерлу прижав жерло
нацеленных
зияющих заглавий.
Оружия
любимейшего
род,
готовая
рвануться в гике,
застыла
кавалерия острот,
поднявши рифм
отточенные пики.
И все
поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
пролетали,
до самого
последнего листка
я отдаю тебе,
планеты пролетарий.
Рабочего
громады класса враг —
он враг и мой,
отъявленный и давний.
Велели нам
идти
под красный флаг
года труда
и дни недоеданий.
Мы открывали
каждый том,
как в доме
собственном
мы открываем ставни,
но и без чтения
мы разбирались в том,
в каком идти,
в каком сражаться стане.
Мы
диалектику
учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
она врывалась в стих,
когда
под пулями
от нас буржуи бегали,
как мы
бегали от них.
Пускай
за гениями
безутешною вдовой
плетется слава
в похоронном марше —
умри, мой стих,
умри, как рядовой,
как безымянные
на штурмах мерли наши!
Мне наплевать
на бронзы многопудье,
мне наплевать
на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
ведь мы свои же люди,—
пускай нам
вылизывал
чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
я становлюсь подобием
чудовищ
ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
быстрей протопаем,
протопаем
дней остаток.
Мне
не накопили строчки,
краснодеревщики
не слали мебель на дом.
И кроме
свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
мне ничего но надо.
Явившись
в Це Ка Ка
идущих
светлых лет,
над бандой
рвачей и выжиг
я подыму,
как большевистский партбилет,
все сто томов
Во весь голос. Первое вступление в поэму
Во весь голос. Первое вступление в поэму. Впервые - журн. "На литературном посту", М., 1930, № 3, февраль (строки 179 - 244); полностью - журн. "Октябрь", М., 1930 книга вторая (февраль).
Известно, что "Во весь голос" было вступлением к поэме о пятилетке. За этим произведением, ставшим поэтическим завещанием Маяковского и задуманным как "Первое вступление в поэму о пятилетке", в дальнейшем закрепилось жанровое определение поэма. Поэмой называл его и сам Маяковский, выступая в Доме комсомола Красной Пресни 25 марта 1930 года.
Написано в течение декабря 1929 - января 1930 года. Конкретным поводом к написанию явилась отчетная выставка "20 лет работы Маяковского", открытие которой предполагалось в декабре 1929 года.
Началом своей творческой деятельности Маяковский считал утраченную тетрадь стихов, написанных в одиночной камере Центральной пересыльной Бутырской тюрьмы (Москва), где содержался в свой последний арест с 18 августа 1909 по 9 января 1910 года за участие в подпольной революционной борьбе. Тетрадь со стихами была отобрана надзирателем при выходе Маяковского из тюрьмы.
На непосредственную связь "Первого вступления в поэму" и выставки "20 лет работы Маяковского" поэт указывал, выступая 25 марта 1930 года в Доме комсомола Красной Пресни на вечере, посвященном двадцатилетию своей деятельности: "Последняя из написанных вещей - о выставке, так как это целиком определяет то, что я делаю и для чего я работаю.
Очень часто в последнее время вот те, кто раздражен моей литературно-публицистической работой, говорят, что я стихи просто писать разучился и что потомки меня за это взгреют. Я держусь такого взгляда. Один коммунист говорил: "Что потомство! Ты перед потомством будешь отчитываться, а мне гораздо хуже - перед райкомом. Это гораздо труднее". Я человек решительный, я хочу сам поговорить с потомками, а не ожидать, что им будут рассказывать мои критики в будущем. Поэтому я обращаюсь непосредственно к потомкам в своей поэме, которая называется "Во весь голос"… "Выставка-это не юбилей, а отчет о работе. Я требую помощи, а не возвеличения несуществующих заслуг. " "Я выставил, потому что хотел показать, что я сделал",- говорил Маяковский.- "Я ее устроил потому, что ввиду моего драчливого характера на меня столько собак вешали и в стольких грехах меня обвиняли, которые есть у меня и которых нет, что иной раз мне кажется, уехать бы куда-нибудь и просидеть года два, чтобы только ругани не слышать.
Но, конечно, я на второй день от этого пессимизма опять приободряюсь и, засучив рукава, начинаю драться, определив свое право на существование как писателя революции, для революции, не как отщепенца. То есть смысл этой выставки - показать, что писатель-революционер - не отщепенец, стишки которого записываются в книжку и лежат на полке и пропыливаются, но писатель-революционер является человеком-участником повседневной будничной жизни строительства социализма".
Выставка "20 лет работы Маяковского" открылась 1 февраля 1930 года в Доме Федерации объединения советских писателей (ныне Правление Союза писателей СССР, ул. Воровского, 50). Конференц-зал и две смежные с ним комнаты, отведенные для выставки, с трудом умещали образцы работ поэта и художника, выполненных за два десятилетия. На выставке демонстрировались все издания, в которых печатался поэт,- книги, альманахи, журналы, газеты. "Книги Маяковского - всего 1 250 000",- поясняла табличка над стендами. По одному от каждого названия представительствовали журналы и газеты, в которых сотрудничал Маяковский. Газетные стенды, раскрывающие связь поэта с многомиллионным читателем, его работу в периферийной прессе, шли под полемическим лозунгом "Маяковский не понятен массам" Макеты "Мистерии-Буфф" и "Клопа" представляли работу Маяковского на театре. "Лаборатория" демонстрировала его черновые и беловые рукописи, раскрывая творческий процесс. На стенде "К автобиографии", рядом с документами об учебе в Кутаисской и Московской гимназиях, была расположена нелегальная политическая литература - брошюры, листовки, прокламации, - характеризующая круг интересов юноши Маяковского. Материалы Московского охранного отделения, департамента полиции, военного суда раскрывали историю трех арестов "Высокого" (под этим именем Маяковский значился в донесениях охранки).
В. Маяковский среди молодежи на выставке '20 лет работы Маяковского'. 1930
Карта Советского Союза с прочерченными маршрутами поездок Маяковского и диаграмма "Маяковский на эстраде" указывали названия городов, в которых побывал поэт с 1926 по 1930 год.
Два других зала выставки демонстрировали образцы работы Маяковского в РОСТА, его лозунги к агитационным плакатам и рекламам.
Поэма "Во весь голос" создавалась в процессе работы над подготовкой выставки и была закончена к 26 января 1930 года. Соотнесение поэмы с экспозицией выставки дает представление о процессе рождения образов, о движении поэтической мысли, развивающейся от конкретных фактов к широким художественным обобщениям.
- эта развернутая метафора, определившая образную структуру центральной части поэмы, имеет свою конкретную зрительную подоснову, восходя к выставке. Выставка "20 лет работы Маяковского" действительно была своего рода "парадом", смотром войск, представленных поэтом как "грозное оружие". По-видимому, в процессе оформления стендов, в часы раздумий перед ним возникали ассоциации, конкретизирующие и развивающие этот главный образ - "парад войск", "строчечный фронт".
Экспозиция выставки позволяет увидеть и процесс рождения обобщенного крылатого образа, выразившего пафос всего творчества Маяковского: "Все сто томов моих партийных книжек". Первоначальный вариант в автографе этих строк: "все шесть томов моих партийных книжек" непосредственно связан со стендом выставки, демонстрировавшим шесть книжек в светлой суперобложке - тома начавшего выходить в Госиздате десятитомного собрания сочинений. При жизни Маяковского вышло шесть томов.
Первое публичное чтение поэмы Маяковским состоялось 1 февраля на открытии выставки "20 лет работы Маяковского"; 6 февраля он читал "Во весь голос" на конференции МАПП (Московская ассоциация пролетарских писателей), принявшей его в члены РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей); 15 февраля - на выставке "20 лет работы Маяковского", 22 февраля - на закрытии выставки; 25 февраля - на открытии клуба театральных работников; 5 марта-на открытии выставки "20 лет работы Маяковского" в Ленинграде в Доме печати; 25 марта - в Доме комсомола Красной Пресни (Москва); 9 апреля - на вечере в Институте народного хозяйства имени Г. В. Плеханова (Москва).
В. Маяковский среди молодежи на выставке '20 лет работы Маяковского'. 1930
Засадила садик мило, дочка, дачка, водь и гладь. - аналогичное высказывание Маяковского по отношению к так называемому "чистому искусству" имело место еще в марте 1918 года: "В мелочных лавочках, называемых высокопарно выставками, торгуют чистой мазней барских дочек и дачек в стиле рококо и прочих Людовиков. " ("Манифест летучей федерации футуристов").
. сама садик я садила, сама буду поливать. - двустишие популярной в те годы частушки.
. кудреватые Митрейки, мудреватые Кудрейки. - молодые поэты К. Н. Митрейкин (1905-1934) и А. А. Кудрейко (р. 1907), близкие в те годы к группировке Литературный центр конструктивистов, которую Маяковский резко критиковал в ряде выступлений 1929-1930 годов за эстетство и увлечение техницизмом. Выступив с критикой ряда молодых поэтов на конференции МАПП 8 февраля 1930 года, Маяковский привел строфу из сборника А. Кудрейко "Осада" (1929) как образец "пастушески-пасторальной оснастки поэтического произведения".
"Тара-тина, тара-тина, т-эн-н. " - Маяковский высмеивает поэтические ухищрения главы Литературного центра конструктивистов поэта Ильи Сельвинского, который в стихотворении "Цыганский вальс на гитаре" (1923) писал.
Провитязь - иронический неологизм Маяковского, образованный от слов "провидец" и "витязь"
. водопровод, сработанный еще рабами Рима.- Имеются в виду водопроводные системы (акведуки) Рима и провинций Римской империи (с 4 в. до н. э.)
Лета - в греческой мифологии река забвения в подземном царстве.
Це Ка Ка - Центральная Контрольная Комиссия, партийный орган, избиравшийся съездом ВКП(б).
ПЕРВОЕ ВСТУПЛЕНИЕ В ПОЭМУ
Любит? не любит? Я руки ломаю
и пальцы
разбрасываю разломавши,
так рвут, загадав, и пускают
по маю
венчики встречных ромашек.
Пускай седины обнаруживает стрижка и бритье,
пусть серебро годов вызванивает
уймою,
надеюсь, верую: вовеки не придет
ко мне позорное благоразумие.
Уже второй
должно быть, ты легла.
А может быть
и у тебя такое.
Я не спешу.
И молниями телеграмм
мне незачем
тебя
будить и беспокоить.
море уходит вспять,
море уходит спать.
Как говорят, инцидент исперчен,
любовная лодка разбилась о быт.
С тобой мы в расчете.
И не к чему перечень
взаимных болей, бед и обид.
Уже второй должно быть, ты легла.
В ночи Млечпуть серебряной Окою.
Я не спешу, и молниями телеграмм
мне незачем тебя будить и беспокоить.
Как говорят, инцидент исперчен,
любовная лодка разбилась о быт.
С тобой мы в расчете, и не к чему перечень
взаимных болей, бед и обид.
Ты посмотри, какая в мире тишь!
Ночь обложила небо звездной данью.
В такие вот часы встаешь и говоришь
векам, истории и мирозданию…
Я знаю силу слов, я знаю слов набат.
Они не те, которым рукоплещут ложи.
От слов таких срываются гроба
шагать четверкою своих дубовых ножек.
Бывает, выбросят, не напечатав, не издав.
Но слово мчится, подтянув подпруги,
звенит века, и подползают поезда
лизать поэзии мозолистые руки.
Я знаю силу слов. Глядится пустяком,
опавшим лепестком под каблуками танца.
Но человек душой, губами, костяком…
Началом своей творческой деятельности Маяковский считал утраченную тетрадь стихов, написанных в одиночной камере Центральной пересыльной Бутырской тюрьмы (Москва), где содержался в свой последний арест с 18 августа 1909 по 9 января 1910 года за участие в подпольной революционной борьбе. Тетрадь со стихами была отобрана надзирателем при выходе Маяковского из тюрьмы.
Два других зала выставки демонстрировали образцы работы Маяковского в РОСТА, его лозунги к агитационным плакатам и рекламам.
Парадом развернув
моих страниц войска,
я прохожу
по строчечному фронту
…сама садик я садила, сама буду поливать… — двустишие популярной в те годы частушки.
И доносится толико стоны? гиттаоры:
Таратинна-таратинна-tan…
…водопровод, сработанный еще рабами Рима. — Имеются в виду водопроводные системы (акведуки) Рима и провинций Римской империи (с 4 в. до н. э.).
Лета — в греческой мифологии река забвения в подземном царстве.
Це Ка Ка — Центральная Контрольная Комиссия, партийный орган, избиравшийся съездом ВКП(б).
[Фрагменты]
При жизни Маяковского опубликованы не были.
Этапами работы над текстом IV фрагмента являются II и III. Фрагмент II сохранился в записной книжке 1928 года, что позволяет считать этот год началом работы над лирической темой, к которой Маяковский вернулся в конце 1929 — начале 1930 года. Строки:
Как говорят, инцидент исперчен,
любовная лодка разбилась о быт.
С тобой мы в расчете.
И не к чему перечень
взаимных болей, бед и обид —
На страницах записных книжек 1928–1930 годов, запечатлевших процесс работы над последней поэмой Маяковского, среди других сохранились и следующие поэтические заготовки:
Какому псу
под хвост
во весь свой грузный
рост
жалела людей
желудей
В серебре как в песочке
Старичонки височки
где сыщешь любовь при такой неперке
все равно, что в автомобильном Нью-Йорке
искать на счастье подкову
ВО ВЕСЬ ГОЛОС
Первое вступление в поэму
Декабрь 1929 – январь 1930
Стихотворения
НОЧЬ
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.
Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги.
Толпа – пестрошерстая быстрая кошка —
плыла, изгибаясь, дверями влекома;
каждый хотел протащить хоть немножко
громаду из смеха отлитого кома.
Я, чувствуя платья зовущие лапы,
в глаза им улыбку протиснул; пугая
ударами в жесть, хохотали арапы,
над лбом расцветивши крыло попугая.
Угрюмый дождь скосил глаза.
А за
решеткой
четкой
железной мысли проводов —
перина.
И на
нее
встающих звезд
легко оперлись ноги
Но ги-
бель фонарей,
царей
в короне газа,
для глаза
сделала больней
враждующий букет бульварных проституток.
И жуток
шуток
клюющий смех —
из желтых
ядовитых роз
возрос
зигзагом.
За гам
и жуть
взглянуть
отрадно глазу:
раба
крестов
страдающе-спокойно-безразличных,
гроба
домов
публичных
восток бросал в одну пылающую вазу.
Простыни вод под брюхом были.
Их рвал на волны белый зуб.
Был вой трубы – как будто лили
любовь и похоть медью труб.
Прижались лодки в люльках входов
к сосцам железных матерей.
В ушах оглохших пароходов
горели серьги якорей.
ИЗ УЛИЦЫ В УЛИЦУ
А ВЫ МОГЛИ БЫ?
Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
ВЫВЕСКАМ
Читайте железные книги!
Под флейту золоченой буквы
полезут копченые сиги
и золотокудрые брюквы.
Когда же, хмур и плачевен,
загасит фонарные знаки,
влюбляйтесь под небом харчевен
в фаянсовых чайников маки!
По мостовой
моей души изъезженной
шаги помешанных
вьют жестких фраз пяты.
Где города
повешены
и в петле облака
застыли
башен
кривые выи —
иду
один рыдать,
что перекрестком
распяты
городовые.
2
Несколько слов о моей жене
Морей неведомых далеким пляжем
идет луна —
жена моя.
Моя любовница рыжеволосая.
За экипажем
крикливо тянется толпа созвездий пестрополосая.
Венчается автомобильным гаражом,
целуется газетными киосками,
а шлейфа млечный путь моргающим пажем
украшен мишурными блестками.
А я?
Несло же, палимому, бровей коромысло
из глаз колодцев студеные ведра.
В шелках озерных ты висла,
янтарной скрипкой пели бедра?
В края, где злоба крыш,
не кинешь блесткой лесни.
В бульварах я тону, тоской песков овеян:
ведь это ж дочь твоя —
моя песня
в чулке ажурном
у кофеен!
3
Несколько слов о моей маме
У меня есть мама на васильковых обоях.
А я гуляю в пестрых павах,
вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу.
Заиграет вечер на гобоях ржавых,
подхожу к окошку,
веря,
что увижу опять
севшую
на дом
тучу.
А у мамы больной
пробегают народа шорохи
от кровати до угла пустого.
Мама знает —
это мысли сумасшедшей ворохи
вылезают из-за крыш завода Шустова.
И когда мой лоб, венчанный шляпой фетровой,
окровавит гаснущая рама,
я скажу,
раздвинув басом ветра вой:
"Мама.
Если станет жалко мне
вазы вашей муки,
сбитой каблуками облачного танца, —
кто же изласкает золотые руки,
вывеской заломленные у витрин Аванцо. "
4
Несколько слов обо мне самом
Я люблю смотреть, как умирают дети.
Вы прибоя смеха мглистый вал заметили
за тоски хоботом?
А я —
в читальне улиц —
так часто перелистывал гроба том.
Полночь
промокшими пальцами щупала
меня
и забитый забор,
и с каплями ливня на лысине купола
скакал сумасшедший собор.
Я вижу, Христос из иконы бежал,
хитона оветренный край
целовала, плача, слякоть.
Кричу кирпичу,
слов исступленных вонзаю кинжал
в неба распухшего мякоть:
"Солнце!
Отец мой!
Сжалься хоть ты и не мучай!
Это тобою пролитая кровь моя льется дорогою дольней.
Это душа моя
клочьями порванной тучи
в выжженном небе
на ржавом кресте колокольни!
Время!
Хоть ты, хромой богомаз,
лик намалюй мой
в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!"
ОТ УСТАЛОСТИ
Земля!
Дай исцелую твою лысеющую голову
лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.
Дымом волос над пожарами глаз из олова
дай обовью я впалые груди болот.
Ты! Нас – двое,
ораненных, загнанных ланями,
вздыбилось ржанье оседланных смертью коней,
Дым из-за дома догонит нас длинными дланями,
мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях огней.
Сестра моя!
В богадельнях идущих веков,
может быть, мать мне сыщется;
бросил я ей окровавленный песнями рог.
Квакая, скачет по полю
канава, зеленая сыщица,
нас заневолить
веревками грязных дорог.
АДИЩЕ ГОРОДА
Адище города окна разбили
на крохотные, сосущие светами адки.
Рыжие дьяволы, вздымались автомобили,
над самым ухом взрывая гудки.
А там, под вывеской, где сельди из Керчи —
сбитый старикашка шарил очки
и заплакал, когда в вечереющем смерче
трамвай с разбега взметнул зрачки.
В дырах небоскребов, где горела руда
и железо поездов громоздило лаз —
крикнул аэроплан и упал туда,
где у раненого солнца вытекал глаз.
И тогда уже – скомкав фонарей одеяла —
ночь излюбилась, похабна и пьяна,
а за солнцами улиц где-то ковыляла
никому не нужная, дряблая луна.
Через час отсюда в чистый переулок
вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
а я вам открыл столько стихов шкатулок,
я – бесценных слов мот и транжир.
Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
где-то недокушанных, недоеденных щей;
вот вы, женщина, на вас белила густо,
вы смотрите устрицей из раковин вещей.
Все вы на бабочку поэтиного сердца
взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.
Толпа озвереет, будет тереться,
ощетинит ножки стоглавая вошь.
А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется – и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам
я – бесценных слов транжир и мот.
НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮТ
КОФТА ФАТА
Я сошью себе черные штаны
из бархата голоса моего.
Желтую кофту из трех аршин заката.
По Невскому мира, по лощеным волосам его,
профланирую шагом Дон-Жуана и фата.
Не потому ли, что небо голубо,
а земля мне любовница в этой праздничной чистке,
я дарю вам стихи, веселые, как би-ба-бо,
и острые и нужные, как зубочистки!
Женщины, любящие мое мясо, и эта
девушка, смотрящая на меня, как на брата,
закидайте улыбками меня, поэта, —
я цветами нашью их мне на кофту фата!
ПОСЛУШАЙТЕ!
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – кто-то хочет, чтобы они были?
Значит – кто-то называет эти плевочки
жемчужиной?
И, надрываясь
в метелях полуденной пыли,
врывается к богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит —
чтоб обязательно была звезда! —
клянется —
не перенесет эту беззвездную муку!
А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно.
Говорит кому-то:
"Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!"
Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают —
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
А ВСЕ-ТАКИ
Улица провалилась, как нос сифилитика.
Река – сладострастье, растекшееся в слюни.
Отбросив белье до последнего листика,
сады похабно развалились в июне.
Я вышел на площадь,
выжженный квартал
надел на голову, как рыжий парик.
Людям страшно – у меня изо рта
шевелит ногами непрожеванный крик.
Но меня не осудят, но меня не облают,
как пророку, цветами устелят мне след.
Все эти, провалившиеся носами, знают:
я – ваш поэт.
Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!
Меня одного сквозь горящие здания
проститутки, как святыню, на руках понесут
и покажут богу в свое оправдание.
И бог заплачет над моею книжкой!
Не слова – судороги, слипшиеся комом;
и побежит по небу с моими стихами под мышкой
и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.
ВОЙНА ОБЪЯВЛЕНА
"Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю!
Италия! Германия! Австрия!"
И на площадь, мрачно очерченную чернью,
багровой крови пролилась струя!
Морду в кровь разбила кофейня,
зверьим криком багрима:
"Отравим кровью игры Рейна!
Громами ядер на мрамор Рима!"
Громоздящемуся городу уродился во сне
хохочущий голос пушечного баса,
а с запада падает красный снег
сочными клочьями человечьего мяса.
Вздувается у площади за ротой рота,
у злящейся на лбу вздуваются вены.
"Постойте, шашки о шелк кокоток
вытрем, вытрем в бульварах Вены!"
Газетчики надрывались: "Купите вечернюю!
Италия! Германия! Австрия!"
А из ночи, мрачно очерченной чернью,
багровой крови лилась и лилась струя.
МАМА И УБИТЫЙ НЕМЦАМИ ВЕЧЕР
Мама, громче!
Дым.
Дым.
Дым еще!
Что вы мямлите, мама, мне?
Видите —
весь воздух вымощен
громыхающим под ядрами камнем!
Ма-а-а-ма!
Сейчас притащили израненный вечер.
Крепился долго,
кургузый,
шершавый,
и вдруг, —
надломивши тучные плечи,
расплакался, бедный, на шее Варшавы
Звезды в платочках из синего ситца
визжали:
"Убит,
дорогой,
дорогой мой!"
И глаз новолуния страшно косится
на мертвый кулак с зажатой обоймой.
Сбежались смотреть литовские села,
как, поцелуем в обрубок вкована,
слезя золотые глаза костелов,
пальцы улиц ломала Ковна.
А вечер кричит,
безногий,
безрукий:
"Неправда,
я еще могу-с —
хе! —
выбряцав шпоры в горящей мазурке,
выкрутить русый ус!"
Что вы,
мама?
Белая, белая, как на гробе глазет.
"Оставьте!
О нем это,
об убитом, телеграмма.
Ах, закройте,
закройте глаза газет!"
СКРИПКА И НЕМНОЖКО НЕРВНО
Я И НАПОЛЕОН
Я живу на Большой Пресне,
36, 24.
Место спокойненькое.
Тихонькое.
Ну?
Кажется – какое мне дело,
что где-то
в буре-мире
взяли и выдумали войну?
Ночь пришла.
Хорошая.
Вкрадчивая.
И чего это барышни некоторые
дрожат, пугливо поворачивая
глаза громадные, как прожекторы?
Уличные толпы к небесной влаге
припали горящими устами,
а город, вытрепав ручонки-флаги,
молится и мелится красными крестами.
Простоволосая церковка бульварному изголовью
припала, —набитый слезами куль, —
а у бульвара цветники истекают кровью,
как сердце, изодранное пальцами пуль.
Тревога жиреет и жиреет,
жрет зачерствевший разум.
Уже у Ноева оранжереи
покрылись смертельно-бледным газом!
Скажите Москве —
пускай удержится!
Не надо!
Пусть не трясется!
Через секунду
встречу я
неб самодержца, —
возьму и убью солнце!
Видите!
Флаги по небу полощет.
Вот он!
Жирен и рыж.
Красным копытом грохнув о площадь,
въезжает по трупам крыш!
Тебе,
орущему:
"Разрушу,
разрушу!",
вырезавшему ночь из окровавленных карнизов,
я,
сохранивший бесстрашную душу,
бросаю вызов!
Идите, изъеденные бессонницей,
сложите в костер лица!
Все равно!
Это нам последнее солнце —
солнце Аустерлица!
Идите, сумасшедшие, из России, Польши.
Сегодня я – Наполеон!
Я полководец и больше.
Сравните:
я и – он!
Он раз чуме приблизился троном,
смелостью смерть поправ, —
я каждый день иду к зачумленным
по тысячам русских Яфф!
Он раз, не дрогнув, стал под пули
и славится столетий сто, —
а я прошел в одном лишь июле
тысячу Аркольских мостов!
Мой крик в граните времени выбит,
и будет греметь и гремит,
оттого, что
в сердце, выжженном, как Египет,
есть тысяча тысяч пирамид!
За мной, изъеденные бессонницей!
Выше!
В костер лица!
Здравствуй,
мое предсмертное солнце,
солнце Аустерлица!
Люди!
Будет!
На солнце!
Прямо!
Солнце съежится аж!
Громче из сжатого горла храма
хрипи, похоронный марш!
Люди!
Когда канонизируете имена
погибших,
меня известней, —
помните:
еще одного убила война —
поэта с Большой Пресни!
Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и теплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?!
Знаете ли вы, бездарные, многие,
думающие, нажраться лучше как, —
может быть, сейчас бомбой ноги
выдрало у Петрова поручика.
Если б он, приведенный на убой,
вдруг увидел, израненный,
как вы измазанной в котлете губой
похотливо напеваете Северянина!
Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре блядям буду
подавать ананасную воду!
ГИМН СУДЬЕ
По Красному морю плывут каторжане,
трудом выгребая галеру,
рыком покрыв кандальное ржанье,
орут о родине Перу.
О рае Перу орут перуанцы,
где птицы, танцы, бабы
и где над венцами цветов померанца
были до небес баобабы.
Банан, ананасы! Радостей груда!
Вино в запечатанной посуде…
Но вот неизвестно зачем и откуда
на Перу наперли судьи!
И птиц, и танцы, и их перуанок
кругом обложили статьями.
Глаза у судьи – пара жестянок
мерцает в помойной яме.
Попал павлин оранжево-синий
под глаз его строгий, как пост, —
и вылинял моментально павлиний
великолепный хвост!
А возле Перу летали по прерии
птички такие – колибри;
судья поймал и пух и перья
бедной колибри выбрил.
В бедном Перу стихи мои даже
в запрете под страхом пыток.
Судья сказал: "Те, что в продаже,
тоже спиртной напиток".
Экватор дрожит от кандальных звонов.
А в Перу бесптичье, безлюдье…
Лишь, злобно забившись под своды законов,
живут унылые судьи.
А знаете, все-таки жаль перуанца.
Зря ему дали галеру.
Судьи мешают и птице, и танцу,
и мне, и вам, и Перу.
ГИМН УЧЕНОМУ
Народонаселение всей империи —
люди, птицы, сороконожки,
ощетинив щетину, выперев перья,
с отчаянным любопытством висят на окошке.
И солнце интересуется, и апрель еще,
даже заинтересовало трубочиста черного
удивительное, необыкновенное зрелище —
фигура знаменитого ученого.
Вгрызлись в букву едящие глаза, —
ах, как букву жалко!
Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр
случайно попавшую в челюсти фиалку.
Искривился позвоночник, как оглоблей ударенный,
но ученому ли думать о пустяковом изъяне?
Он знает отлично написанное у Дарвина,
что мы – лишь потомки обезьяньи.
Просочится солнце в крохотную щелку,
как маленькая гноящаяся ранка,
и спрячется на пыльную полку,
где громоздится на банке банка.
Сердце девушки, вываренное в йоде.
Окаменелый обломок позапрошлого лета.
И еще на булавке что-то вроде
засушенного хвоста небольшой кометы.
Сидит все ночи. Солнце из-за домишки
опять осклабилось на людские безобразия,
и внизу по тротуарам опять приготовишки
деятельно ходят в гимназии.
Проходят красноухие, а ему не нудно,
что растет человек глуп и покорен;
ведь зато он может ежесекундно
извлекать квадратный корень.
ВОЕННО-МОРСКАЯ ЛЮБОВЬ
По морям, играя, носится
с миноносцем миноносица.
Льнет, как будто к меду осочка,
к миноносцу миноносочка.
И конца б не довелось ему,
благодушью миноносьему.
Вдруг прожектор, вздев на нос очки,
впился в спину миноносочки.
Прямо ль, влево ль, вправо ль бросится,
а сбежала миноносица.
Но ударить удалось ему
по ребру по миноносьему.
Плач и вой морями носится:
овдовела миноносица.
И чего это несносен нам
мир в семействе миноносином?
ГИМН ЗДОРОВЬЮ
Среди тонконогих, жидких кровью,
трудом поворачивая шею бычью,
на сытый праздник тучному здоровью
людей из мяса я зычно кличу!
Чтоб бешеной пляской землю овить,
скучную, как банка консервов,
давайте весенних бабочек ловить
сетью ненужных нервов!
И по камням острым, как глаза ораторов,
красавцы-отцы здоровых томов,
потащим мордами умных психиатров
и бросим за решетки сумасшедших домов!
А сами сквозь город, иссохший как Онания,
с толпой фонарей желтолицых, как скопцы,
голодным самкам накормим желания,
поросшие шерстью красавцы-самцы!
Читайте также: