Я видел лебедя крыло им подметали в чуме
Собрание сочинений в трех томах
О СЕБЕ И БЛИЗКИХ
Читая автобиографические очерки писателей, замечал: многие из них начинают разговор о себе с оправдания в том, что занимаются своей особой. При этом: одни говорят, что еще не время подводить итоги, другие ссылаются на вынужденность обращения к своей: личности, третьи начинают с извинений перед скромностью. Так хотел начать и. я, но тут же подумал: а разве, занимаясь стихами, поэмами, очерками и статьями, я не занимался собой? В конечном счете, о чем бы и о ком бы мы ни писали, мы пишем о себе. Наш взгляд на мир, сам отбор материала, манера его изложения — все говорит о нас, пишущих. А поэт-лирик и тем более в силу жанра вынужден заниматься собой, не прячась за спину подставных героев.
— Что-то Ули не слышно… Здорова ли.
На что получал ревнивый ответ:
— Повесь свою Улю на шею и носи, как иконку…
Древний старик пытался урезонить ревнивых молодух и, видя, что все его слова тщетны, заканчивал разговор тяжелым, многозначным вздохом мудрой печали:
Ему было уже далеко за семьдесят, а он еще боролся с молодыми и всегда их перебарывал. Вокруг такой борьбы, а затевалась она, как правило, в праздничные дни, всегда собиралось много участников и зрителей. Однажды, положив на лопатки двух парней, дед Тимофей высматривал в толпе желающих помериться силой. Никто не решался. Тогда его взгляд остановился, на моем старшем брате Петре, работавшем в Томском окружкоме комсомола и приехавшем в отпуск. Он так на него смотрел, что Петр, тоже высокий и крепкий, вынужден был выйти на круг. Боролись они долго, и, когда молодой переборол старика, тот от обиды заплакал и пошел в дом. На пути ему встретились сыновья — Павел и Григорий, ребята сильные, но низкорослые, он бросил им с обидой:
— Лехины — вот кто в меня… Эх вы, двадцатники.
— Это в городе такие всякие разные служащие были, которым получку по двадцатым числам давали… — и, разыгрывая сцену, изобразила двадцатника, который на подступах к двадцатому числу в крещенский мороз на томском рынке мясо покупал. — В одном запахнутом пиджачишке, руки в рукавах, подбежал к прилавку, выплюнул за прилавок медяшку.
После неудачной борьбы с внуком могутный дед бороться вообще перестал, но продолжал удачливо тянуться на палках. В следующий приезд Петр привез в утешение старику огромную трубку, изготовленную специально для витрины табачного магазина. Под его усами на фоне седого облака бороды она казалась самой обыкновенной трубкой. До конца своих дней он уже не расставался с ней.
Теперь вполне сознаю, что деду Тимофею я обязан страстью к лесопосадкам. Посадить и вырастить дерево — для меня не меньше, чем написать хорошее стихотворение или поэму. Во Владимирской области, где мы жили около восьми лет, после нас остался взрослый фруктовый сад, под Москвой уже высоко поднялся сибирский кедр, в Марьевке, где интерес к живому дереву по традиции еще слаб, я сделал попытку озеленить пустырь. Дело в том, что когда-то, избранный старостой, дед Тимофей принимал активное участие в уничтожении местных лесов. За два-три ведра самогона смолокурам отдавались немалые участки с вековыми деревьями. Понятно, моя запоздалая реакция на этот факт носит всего лишь нравственно-символический характер. Если бы даже все мои собратья по перу занялись лесопосадками, они не восполнили бы и сотой доли древостойных утрат только в одной Марьевке.
По линии отца в моей памяти почти нет женщин, только богатыри-мужчины, а по линии матери, наоборот, помнятся могучие духом женщины. Сначала одна Большая бабушка распалась на две прабабушки, от чего они, к моему удивлению, не стали меньше. Одна предстала неистовой ревнительницей официального православия, дважды ходившей из Сибири в знаменитую Киевскую лавру, — это я уже знал по рассказам; вторая оказалась дремучей раскольницей с характером пророчицы. Не знаю, по каким источникам, но она задолго до нового века пророчила отречение царя от престола, предсказывала, что его генералы будут менять свои золотом шитые мундиры на солдатские шинели, что появятся огромные птицы с железными клювами, которые будут гоняться за людьми и убивать их. Церковь и попов она ненавидела лютой ненавистью.
Автор книги: Василий Федоров
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Мир дремучий,
Мир такой горючий,
И огонь то низок,
То высок,
Что не отличить,
Где дым,
Где туча,
Где зола,
А где речной песок.
В эту
Мировую непогоду
Мне бы
Отряхнуться
Добела —
Так, как лебедь
Пасмурную воду
Стряхивает
С белого крыла.
Молодость
На горести поката.
Грудь расправил —
И душа чиста.
Юного,
Меня легко когда-то
Поднимала в небо
Красота.
Нынче
Не до легкого подъема,
Крылья песен
Что-то тяжелы.
Слишком много
В наших, водоемах
Накопилось
Всяческой смолы.
И лечу
Уже не я,
А годы…
Мне бы
Отряхнуться
Добела —
Так, как лебедь
Пасмурную воду
Стряхивает
С белого крыла.
Зима минула.
Счастлив я.
Иду по лесу,
Горя мало.
На старом пне
Лежит змея —
И тоже
Перезимовала.
И мне
И ей
Мила весна,
Хотя у нас
Различны вкусы:
Я напишу стихи,
Она…
Она кого-нибудь
Укусит.
Я за себя
Не ведал страха,
Пока в урочищах тайги
Не подглядел,
Как росомаха,
Вскочив на шею кабарги,
Не подступила
К теплой жиле
Со злобой
Мелкого врага…
И вздрогнула
И, обессилев,
Упала мертвой кабарга.
Как росомаха
Средь зверей,
Такие есть
Среди людей.
Мне, рабочему,
Все по силе,
Мне, строителю,
Все с руки:
На домах
Стропила
Стропилить,
Окосячивать
Косяки…
Знаю тайну
Весенних почек,
Знаю сладость
Медовых сот.
Понимаю
Работу строчек,
Как товарищ мой
Гесиод.
И на сердце,
И на глаз
Все берите
Про запас.
А потом
Деталей множество
Сокращайте
До художества.
Чувства
Добрые свои
Возвышайте
До любви.
Если это
Вами сможется,
Остальное
Все приложится.
От голготы
Младенческой
До гробового рва
У жизни человеческой
Есть разные слова.
Заговоришь ли с музами
Касательно судеб,
Слова должны быть вкусными
И теплыми, как хлеб.
И чтоб в любви
Не гасли мы,
Не впали в тишь и сонь,
Слова должны быть
Страстными,
Нагими, как огонь.
Есть вялые,
Безвольные,
Есть омуты без дна,
А есть слова застольные
Для смеха и вина.
Зато
В кровавой роздыми,
Когда врага не жаль,
Слова должны быть
Острыми,
Жестокими,
Как сталь.
За что я мучусь,
Непонятно,
С печалью Каина на лбу?
Какие солнечные пятна
Влияют на мою судьбу?
В каких высотах,
Сферах света,
В каком космическом краю
Прошла безвестная планета
И затенила жизнь мою?
А было просто,
Выло ясно.
Теперь же слышу
В строе строф
Какой-то отзвук
Своевластный
Каких-то звездных
Катастроф.
В душе
И смута и смятенье.
Вот так в тоске
Из-под стрехи
При каждом
Солнечном затменье
Кричат тревожно
Петухи.
Задолго
До премудрой силы,
Летящей от земных границ,
Моя душа уже ловила
Поток космических
Частиц.
Поток, рожденный
В мире дальнем,
Он пробивал
Извечный мрак,
А мы с душой моей
Не знаем:
Что ж больно так?
Что ж горько так?
Не знаем мы,
Куда нам деться
От непонятной
Муки сей…
Какая власть
Миров над сердцем.
А власть Земли
Еще сильней!
Различий нет,
А есть года,
Есть возраст —
Разница лишь в этом.
Наружностью
Земля – планета,
А в глубине
Она – звезда.
Себе сказал
И говорю другим,
Всем говорю
С упорством постоянным:
Язык любви
Не может быть нагим,
Язык борьбы
Не должен быть туманным.
– Что ты молчишь? —
Услышал я упрек. —
Ведь ты бы мог
Нам рассказать о многом.
– При чем здесь вы?!
Своим высоким слогом
Я разговаривать
Учился с богом,
А бога нет —
Вот я и приумолк.
Заботясь о своем
Довольно добром даре,
Он сберегал себя,
Как скрипку Страдивари,
Но, избежав все зло,
Все страхи мук,
Он начал издавать
Фальшивый звук.
Что пользы
Вечно малым пробавляться:
Бояться жить
И умереть бояться!
Поколенья…
Мы двух поколений поэты.
Кто зажегся вперед,
Тот вперед отгорит.
Мы с тобой —
Как ступени летящей ракеты:
Оторвется одна,
А другая вперед полетит.
Великий Пушкин
Говорил когда-то:
Поэзия должна быть глуповата.
Раскрой же смысл загадки до конца
И отличать учись всегда ты
От глуповатого
Глупца.
Когда ему ликуется,
Поэт похож на курицу:
Снесет словцо,
Как яйцо,
И целый день кудахчет.
Отдам народу
Сердце,
Руки,
Но только пусть не говорят,
Что я слуга народа…
Слуги
Всегда с хозяином хитрят.
Все выскажу,
Ни перед кем не струшу,
Не отступлю
Ни перед какими лицами.
Невысказанный гнев
Убивает душу.—
Не становитесь
Самоубийцами!
Пусть недруги бранят,
Трудись, не споря.
Они тебя гранят,
Себе на горе.
Один ругал меня
Так круто,
Что круче
Даже не бывать.
Другой хвалил,
Но так,
Как будто
Хотел кому-то
Продавать.
Поэзией
Приписанный к векам,
К бессмертью слов,
Когда меня карают,
Как Будда,
Я не мщу своим врагам
Они с годами
Сами умирают.
Негодяй.
Стыда не зная,
Завершив позорный труд,
Почивал он, негодяи,
Видно, тоже устают.
С любовью —
Хоть гроза!
А без любви, беднягам,
Нам небо как глаза,
Подернутые мраком.
Изо всего того,
Чем люди дышат,
Что не дает
Качнуться и упасть,
Есть красота.
Она из благ всех выше,
А выше красоты
Лишь страсть.
Мне дорог смех,
Но все же различай
Веселье глупости
И мудрости печаль.
До всенародного признанья
Пути заведомо трудны.
Поэт обязан
Жить в изгнаньи,
Хотя б
От собственной жены.
Что сказать мне
О двадцатом веке?
Я скажу,
Что людям не везет.
Льется кровь,
И в каждом человеке
Стало меньше крови —
Вот и все!
Собака
Любит пост,
С начальством
Любит встречи,
Но отрубили хвост,
Вильнуть собаке
Нечем.
Человек – пароход,
Что стремится к верховью,
Натужен,
Где опасность
Вдвойне велика:
Грузы все тяжелей,
Днище глубже и глубже,
В то же время
Все мельче река.
Писатель некий
Предался врагу,
Сбежав от нас,
Ведет себя болтливо.
Предательство
Не ново на веку.
Еще один предатель
Эко диво!
Все ворочают умами:
Ходит Пушкин
Между нами!
Где же?
Видимо, сей бард
Не имеет бакенбард.
Известный спор
Меж школами и школками
Закончу я,
В сознаньи правоты.
Хоть наши Музы
И ходили голыми,
Поэзия не терпит наготы.
Как мы пишем?
Как летаем мы?
Все по-разному смелы:
Воробьи летают стаями,
Одинокими – орлы.
Хочешь ведать,
Как писалось?
На душе
За жизнь мою
Все скипелось,
Все слежалось.
Отколю —
И выдаю.
К чему безмерные потуги?
Пусть успевает зреть душа.
Котенок начинает с мухи,
Потом доходит
До мыша.
Вам, девушки,
К семье идущим,
Желал бы я
Из благ земных —
Детей, не слишком озорных,
Мужей, не очень много пьющих.
Молодая береза совсем не белая,
Белой береза бывает зрелая.
Та не рябина, что днями поздними у
Птиц не поманит красными гроздьями.
Та не девушка, не красавица.
Если никто на нее не зарится.
Любит совесть?
Нам не в новость
Доброта людей таких.
Негодяи любят совесть,
Когда совесть —
У других.
Что пчела
Врага карает,
Трутня не касается.
Трутень мед не собирает —
Вот и не кусается!
Есть в дружбе
Доброе ядро,
Прекрасно слово – друг,
Но дружба —
Это не бюро
Приятельских услуг.
Кто любит сласть,
Тот сладости добьется.
Была бы власть,
А подхалим найдется.
Милый друг,
Хочу сказать,
Чтобы знал ты наперед:
Радость надо нам искать,
А печаль
Сама найдет.
Моя любовь
Давно в годах.
Как яблоня на горке
В отяжеляющих плодах
Нуждается
В подпорке.
Она,
Умевшая любить,
Так равнодушно обнимает.
Она еще не понимает:
Меня забыть —
Несчастной быть.
– Не изменяй! —
Ты говоришь любя.
– О, не волнуйся.
Я не изменяю.
Но, дорогая…
Как же я узнаю,
Что в мире нет
Прекраснее тебя?
Говорят,
Моя строка
Про любовь,
Что так горька,
Детям хуже яда…
Детям
Дайте Маршака,
А меня
Не надо.
Родник струился
Во всю прыть,
И я, как полагается,
Напившись,
Кран хотел закрыть,
А кран
Не закрывается…
До того,
Когда с юга
Примчались гонцы,
Я скворечник приладил
На дереве…
Прилетели скворцы,
Поселились скворцы,
О, спасибо, скворцы,
За доверие!
Стоит в бересте
Под еловою кроной,
Как в курной избе
Золотая икона.
Приди поклониться
И боль отболится.
В глазах еще белым-бело,
По северу кочуя,
Я видел лебедя крыло,
Я видел лебедя крыло…
Им подметали в чуме.
Мухоморы-капутники,
Все поганки боров —
Неизменные спутники
Настоящих грибов.
Заприметив негодные
Поищи благородные.
Пусть одинаков сорт,
Пусть цвет похоже красный,
Но разная земля —
И вкус у яблок разный.
Душа томилась
По живой природе.
Скосил траву я
В нашем огороде,
Сметал стожишко.
На ольховый стяж
Ворона села —
И уже пейзаж!
Картина не типичная,
Но облик постоянный:
Коровники кирпичные,
А клубик
Деревянный.
Он говорит
И страстно и глубоко,
Но странно видеть
Сытого пророка.
Бог любви,
Я снова в сердце ранен.
Огради от смертного одра,
Удержи меня на светлой грани,
Чистой грани
Мира и добра.
Он и впрямь
Какой-то разный,
Как редиска разноспелый:
Поглядишь – снаружи красный,
А раскусишь,
Видишь – белый.
Я ваших сочувствий
Не слушаю,
Что из носу кровь потекла.
Борьба – это самое лучшее,
Что жизнь
Подарить мне смогла.
В какие страны и края
Уходит молодость моя?
Когда бы знал туда я путь,
Пошел бы я ее вернуть.
Берегите меня
До последнего дня,
Берегите меня
До последнего часа,
Берегите меня,
Как цыгане коня,
Чтобы гикнуть потом
И умчаться.
М И Л А Я
Милая моя, милая,--
Милому вымолвить мало.
Какой неземною силою
Ты меня приковала?
Милая моя, скрытная,
Кто тебе дал, по - грешности,
Эти глаза магнитные
И руки нежнее нежности?
Если из них, любимая,
Будет петля устроена,
Сделай, чтоб жизнь моя
Была её удостоена.
Шею мою,
Не спеша,
Сдави
Так, чтоб, слабея силою,
Видел я долго глаза твои
Губы твои, любимая.
Глядя в очи остылые,
Смейся, смейся…
Не бойся…
Пусть подумают, милая,
Что мы оба смеёмся.
Наше время такое.
Наше время такое:
Живем от борьбы
До борьбы.
Мы не знаем покоя,-
То в поту.
То в крови наши лбы.
Ну, а если
Нам до ста
Не придется дожить,
Значит, было не просто
В мире
Первыми быть.
В глазах еще белым-бело…По северу кочуя, Я видел лебедя крыло, Я видел лебедя крыло… Им подметали в чуме.
Я ваших сочувствий Не слушаю, Что из носу кровь потекла. Борьба-это самое лучшее, Что жизнь Подарить мне смогла.
…А жизни суть Она проста… Его уста, Ее уста…
Все испытав, Мы знаем сами, Что в дни психических атак Сердца, не занятые нами, Не мешкая займет наш враг, Займет,сводя все те же счеты, Займет,Засядет,Нас разя… Сердца! Да это же высоты, Которых отдавать нельзя.
Как мы пишим? Как летаем мы? Все по-разному смелы: Воробьи летают стаями, Одинокими-орлы…
Не пора ли Нам игрушки собирать.
Мы все игры доиграли,
Больше не во что играть.
Не портить крови,
Ибо знаю наперед,
Любовь мне -
Как блистание
Звезды над миром зла.
Любовь мне -
Как призвание
На добрые дела.
Чтоб мир
Отмылся дочиста,
Душа тревогу бьет.
Любовь мне -
Как пророчество,
Зовущее вперед.
Любовь -
Как жажда истины,
Как право есть и пить.
Я, может быть, единственный,
Умеющий любить.
Еще недавно нам вдвоем
Так хорошо и складно пелось,
Но вот гляжу в лицо твое
И думаю:
Куда все делось?
Но память прошлое хранит,
Душа моя к тебе стремится…
Так, вздрогнув,
Все еще летит
Убитая в полете птица.
Мне сказали:
Полно, море смоет
Боль обид
И пыль земных дорог.
Мне сказали:
Море успокоит
Ото всех прилипчивых тревог.
Вот и море!
Вот оно волною,
Гальками прибрежными шуршит.
Ничего, что пережито мною,
Не смывает -
Только ворошит.
С душой,
Не созданной
Для драк и споров,
С неробкою,
Но доброю душой,
Я в этот мир
Печалей и раздоров,
Должно быть,
Преждевременно
Пришёл.
И потому,
Чтоб недругу
Не вторить,
Я научился
Гневаться
И спорить.
Для той любви,
И светлой
И наивной,
Был создан я
На празднике ночей,
Я приходил лишь
На её руины
И склеивал
Обломки кирпичей.
И склеил я.
Не оробел.
Не сник.
Своей любви
Я здание воздвиг.
Сдержаться в чувствах
Не умеючи,
С тобою часто ссорюсь я.
Какие-то пустые мелочи
Мешают видеть мне тебя.
В дороге
Мелкое теряется,
В дороге с каждою верстой
Все больше, больше проясняется
Тот, настоящий,
Образ твой.
Опять люблю,
Тревог не ведая,
И только в мыслях не решу:
Что это!
От тебя же еду я, а кажется,
К тебе спешу.
Опадают
И скверы и рощи,
Мокнут листья
В дождливой тоске.
Что трамваю! -
Душе моей проще
Поскользнуться
На желтом листке.
Под стальные
Трамвайные оси,
На холодную гладь колеи
Точно так же вот
Каждую осень
Опадали надежды мои.
А по веснам,
Похожим на юность,
Когда солнце
Ласкало и жгло,
Сколько старых надежд
Не вернулось,
Сколько новых надежд
Не пришло!
В ее узких глазах заиграло веселье.
— Серьезно? Из таких тонких?
Женька протянул ей нитку:
— Пожалуйста. Считай до трех.
Женька похохатывал и ерзал от удовольствия на латах, но Ленка так легко не сдавалась. Минут пять еще рвала она, дергала, тянула эту скользкую нитку. На висках ее взбухла тоненькая синяя жилка, лоб повлажнел, она кривила и морщила губы, сопела, закрывала от натуги глаза, но все было бесполезно. Тогда Ленка протянула ему нитку.
— Ничего, — сказала она и вздохнула. — Крепкая.
В чум вошла мать. Она сунула в дверцу железной печки ворох хвороста, подожгла и принялась большим и грязным птичьим крылом подметать латы. Женька заметил, что девчонка пристально смотрит на крыло и брови ее странно вздрагивают, точно она усиленно думает о чем-то. Женька удивился: ну что Ленка нашла в нем? Грязное, обтрепанное, почерневшее от копоти, это крыло давно валялось у печки, и на него лишь тогда обращали внимание, когда нужно было вымести в чуме.
Как только мать вышла, девчонка схватила крыло и стала ощупывать и рассматривать его:
— Лебедя… Отец убил на озере. Мясо съели, а крылом вот подметаем…
Ленка как-то странно посмотрела на Женьку.
Потом она расправила крыло, и оно, жалкое, с истертыми краями, похожее на тряпку, неожиданно оказалось огромным, белоснежным, упругим крылом, и даже потертые краешки перьев не портили его. Женька сразу вспомнил живых лебедей, когда, распуганные, они поднимаются с озера и, загребая воздух могучими тугими крыльями, поднимаются вверх и уносятся вдаль. Никогда еще, видя это потемневшее от пыли и грязи крыло, Женька не представлял живого, сильного лебедя, которому оно когда-то принадлежало.
— И вот он летит! — воскликнула Ленка, приставила расправленное крыло к плечу, замахала им и пробежала по латам, обдавая мальчишку свежим ветром.
Он тихонько засмеялся. Нет, с ней не было скучно, с этой любопытной девчонкой из города! С ней просто замечательно было Женьке: ведь все вокруг, такое обыкновенное и привычное, вдруг становилось иным.
Ленка ушла к себе, а он валялся на свернутой постели, веером распускал лебединое крыло и думал, что оно вправду очень красиво и как не замечал он этого раньше. Потом Женька выбрался из чума. Ромашки и колокольчики, унизанные росой, бросились ему в глаза и обдали тонким, чуть слышным запахом. Небо над стойбищем было удивительно высокое, прозрачное, и на него, не отрываясь, можно было глядеть часами. А озера! Они слепили его чистой и острой синевой и смотрели своими доверчивыми и ясными глазами…
И как не видел он всего этого раньше? Что с ним случилось? Почему так изменилась тундра, небо, озера и даже это обшарпанное крыло?
Часа три бродил Женька за стойбищем, трогал цветки и травинки, брал на зуб узкие листики полярной ивы и подолгу смотрел на бегущую, плетеную, как тынзей, струйку ручейка, с журчанием падавшую в маленькое озерцо. Мать, к счастью, никуда не гоняла его, и мальчишки не звали играть. Ему приятно было одному побродить по тундре, послушать тишину утра, постоять, подумать, ощутить лицом дуновение прохладного ветра…
После обеда Женька опять столкнулся с ней у ларя.
— Пошли купаться, — внезапно предложила Ленка.
Женька покраснел и пожал плечами.
— Не могу… — Голос его прозвучал как-то жалобно.
— А я, знаешь, хочу искупаться. Ох, как хочу!
— Ну хорошо, сейчас я позову ребят, — с готовностью сказал Женька.
И скоро трое мальчишек и две девчонки шли к дальнему Утиному озеру.
День был теплый, солнечный, и вода в озере хорошо прогрелась. И все-таки Ленка взвизгнула от холода, когда прыгнула в озеро. Она плыла, высоко закидывая руки, и вода, расходясь в стороны, покачивала осоку. Никто из ребят плавать не мог: в тундре как-то не принято купаться, и поэтому все пришли посмотреть, как это можно по доброй воле влезать в воду да еще плавать.
Впрочем, плавала Ленка недолго. Она выскочила на берег вся посиневшая, кожа на руках и ногах ее покрылась маленькими пупырышками, и зуб не попадал на зуб. Она замахала руками, запрыгала по песку, потом торопливо отжала трусики; хохоча и напевая что-то, вприпрыжку пробежала по берегу и поспешно натянула на мокрое тело платье; оно никак не хотело надеваться, и приходилось силой расправлять каждую складку.
— Ну как, холодно? — спросил Женька.
— Очень, — призналась она.
— Можно, — согласилась Ленка.
Они вернулись в стойбище. Женька дал ей тынзей и объяснил, как надо бросать: один моток держишь в руке, второй, с особой косточкой на конце, через которую пропущена петля, бросаешь; когда петля накроет жертву, нужно быстро дернуть к себе, чтоб захлестнуть петлю.
— Ну, я буду оленем, а ты — пастухом! Бросай! — И Женька побежал от нее.
Ленка швырнула тынзей, ударила мальчишку в спину, и ремень, раскрутившись только наполовину, упал на землю.
— Не так бросаешь! — крикнул мальчик, помогая ей сматывать тынзей. — Бросать надо чуть вперед, а не назад… Ну, давай! — И он опять помчался от нее.
Теперь тынзей перелетел его и упал справа от мальчишки.
— Целиться надо, раззява! — с досадой крикнул Женька.
— Не получается у меня, и все!
— А ты думаешь, мы сразу так и научились? Бригадир наш, рекордсмен колхоза по метанию тынзея, думаешь, сразу получил приз? Вот с такого возраста учился. — Женька отмерил вершок от земли. — Ясно?
Раз пять бросала она тынзей, и все неудачно.
— Я такая бестолковая, — сказала Ленка со слезой в голосе. — Давай уж лучше я буду оленем…
Олень из Ленки получился отличный. Она приставила к голове высокие ветвистые рога, сброшенные зимой важенкой, подпрыгнула по-оленьи и во весь опор полетела по тундре, перескакивая кочки и канавки, и не каждый олень, верно, обогнал бы ее. Сразу три пастуха бросились за Ленкой: двое сзади и один наперерез — Женька. Вот он стремительно бросил тынзей. Заслышав свист, Ленка метнулась в сторону. Опять свист. Она ринулась в другую сторону, и петля скользнула по ее плечу. И вновь вверху мелькнула тень — девчонка взлетела на дыбы, но было поздно: толчок — рога над головой рвануло в сторону, и мальчишка с поцарапанным носом потащил ее к себе, перебирая в руках туго натянутый тынзей. Тут же ее заарканил за плечи и Женька.
— А ну, уходи! — заорал на него мальчишка. — Я первый поймал ее, на лету поймал, а сейчас и твой годовалый Васек справится.
— Ну, ты… потише. Видали мы таких! — процедил сквозь зубы Женька, выпутывая девчонку из петли, и вдруг улыбнулся и похлопал ее по плечу, — А олень ты хороший! Ноги быстрые, и рога красивые… Ветер, а не олень!
— Ну? — обрадовалась Ленка.
— Точно. — Женька немного помолчал, потом спросил: — Согрелась?
— Еще как! — засмеялась девчонка. — Бежим опять купаться.
Так Ленка стала жить в стойбище. Она ездила с дядей Ипатом в стадо, прихлопывала в знойные дни деревянной лопаточкой оводов, которые беспокоили оленей, участвовала в ребячьей экспедиции по розыску волчьих нор. Незаметно летели дни, и вот однажды она сказала ребятам:
— Ну, мне пора. Уезжаю.
И через полчаса дядя Ипат повез ее на нартах к Печоре, откуда она должна была на пароходе уехать в свой город. Она опять была в малице и долго махала ребятам рукой, пока упряжка не скрылась за сопкой.
Женька смотрел на голую, опустевшую сопку и думал, что уехала она совсем напрасно. Жила бы здесь всегда…
Утром ему показалось в стойбище пустынно и скучно. Не звенел больше ее голос, не раздавался ее смех и визг, Женька нигде не мог найти места. Оленина не казалась ему такой вкусной, чай — таким сладким. Он ел, пил и думал о другом. Мальчик с поцарапанным носом встретил его горестным взглядом и, ковыряя ножом землю, спросил:
А. Мошковский
сё было, как в настоящем стаде: одни — мальчишки-пастухи — как угорелые бегали с тынзеями 1 ; другие — олени — хоркали, прыгали из стороны в сторону, увёртывались от летящих на них арканов. Пастухи хитрили: бежали наперерез оленям, пугали их криками и метко бросали тынзеи. Так ведут себя и настоящие оленеводы, когда им нужно поймать в стаде ездовых быков для нарт.
И вдруг в этой мешанине и суматохе раздался крик Женьки Канюкова:
И тотчас ребята забыли, кто из них пастух, кто олень. Женька показывал рукой на гребень зелёного холма: по нему бежала пятёрка серых, впряжённых в нарты оленей.
— Плохо бегут, — сказал мальчишка с царапиной на носу. — Или быки устали, или груз большой.
Скоро все увидели на нартах две фигурки. Собаки с лаем бросились навстречу упряжке. Вот упряжка обогнула озерцо, скрылась в лощине, вынырнула, и олени вынесли нарты к самым чумам. Ребята окружили их, замолкли, разглядывая нового человека.
— Чего вытаращились? — сказал пастух дядя Ипат, слезая с нарт. — Товарища вам привёз, чтоб не скучали.
— А нам и не скучно, — заявил мальчишка с косой царапиной на носу.
— Заткнись! — Женька замахнулся свёрнутым в моток тынзеем.
Низкорослый человек, сидевший на нартах с пастухом, сдвинул с головы капюшон малицы, и на ребят глянула краснощёкая девчоночья мордашка с любопытными карими глазами. Девчонка поправила на затылке чёрные косички с бантиками и оказала тоненьким голоском:
— Голова разболелась. Ехали, как по морю.
— А ты что, по морю плавала?
— Это называется морская болезнь, — заметил Женька. — Я читал. А тебя звать-то как?
— А я Женька, — сказал он и с размаху кинул ей руку, как это делают взрослые, знакомясь.
Мальчишки захохотали, а Женька покраснел. И, чтоб приятели не заметили смущения, он засыпал её вопросами:
— Да, — грустно сказала Лена.
— Ив тундре не была?
— И в чумах не жила?
— А ещё ненка! — засмеялся мальчишка с поцарапанным носом.
Женька уже хотел дать ему подзатыльник, но девчонка не обиделась, и всё обошлось по-хорошему.
— Я в городе родилась, откуда же мне жить в чуме?
— В чуму, — поправил поцарапанный нос.
— Ой, сколько тут цветов! — вдруг вскрикнула Лена, оглянувшись, бросилась к небольшой лужайке, опустилась на колени и стала быстро рвать лиловые колокольчики и белые ромашки.
Собрав в пять минут целую охапку, она окунула в них лицо — оно сразу заблестело от росы — и засмеялась.
Женьке почему-то стало досадно.
— Да разве это цветы? — сказал он. — Остатки одни. Весной бы приехала — смотреть больно!
— Правда? — удивилась она.
Девчонка поровней уложила в букете цветы.
— А какое тут у вас небо! — неожиданно сказала она, закинув голову.
Небо было самое обыкновенное, и Женьке хотелось поподробней узнать её мнение об их небе.
— Какое? — спросил он.
— Синее-синее! У нас такого никогда не бывает.
— Честное слово! Как стёклышко. Ясное, лёгкое. А я думала, оно везде такое, как у нас.
Женька почесал затылок.
— А сколько тут озёр! Едешь, а они смотрят на тебя, как глаза, огромные глаза великана. Добрые такие и очень смелые.
Ни разу ещё не попадались Женьке такие девчонки. В стойбище их было пять. Они качали люльки, подвешенные на ремнях к шестам, бегали за хворостом, носили с озера вёдра с водой, шили пимы и паницы. Это были свои, привычные девчонки, и он не замечал их; а эта Ленка была странная, не похожая на всех. И небо для неё особое, и обычные озёра кажутся великаньими глазами. А на цветы как налетела! Точно первый раз в жизни видит. И глаза у неё вырезаны как-то мечтательно, грустно, и они очень ясные, доверчивые: наверно, она никогда ещё не обманывала.
В это время из чума вышла жена Ипата, увела Ленку в чум, и Женька не успел даже спросить, надолго ли она приехала, в каком классе учится, страшно ли плыть по морю и что идёт быстрей — оленья упряжка или пароход.
Вдруг его крепко дёрнуло, и он чуть не упал. Тугая петля тынзея захлестнулась на его груди. Женька взвился на дыбы, захоркал по-оленьи и понёсся в тундру: охота продолжалась. Он играл и время от времени поглядывал на чум дяди Ипата: не выйдет ли из чума Ленка, не захочет ли поиграть в их любимую мальчишечью игру?
Но она не выходила. Несколько раз Женька нарочно пробежал возле её чума и даже остановился, сделав вид, что потерял что-то. Из чума донёсся Ленкин смех, лёгкий перезвон ложечек о стаканы — чай пьют, говор дяди Ипата, и мальчишка ещё раз пожалел, что она всё сидит в чуме. И даже рассердился на неё за это.
Ночью Женьке приснился шторм: по клокочущему морю плывёт пароход, его швыряет с волны на волну, все пассажиры попрятались внутрь, а Ленка пляшет на палубе. И чем сильней она пляшет, тем резче кренится пароход, и, очевидно, он потонул бы, если б не настало утро и Женька не проснулся бы.
Женька пил чай и думал, что хорошо бы расспросить её
И даже когда приятель Ванька потащил его в Ленкин чум, чтоб узнать, не привезла ли она из города книжки, Женька заупрямился, как необъезженный олень:
— Чего я там не видел. Не нужны мне книжки.
— Ты чего в чуме всё?
Женька страшно смутился.
На Ленке уже была не малица, а короткое чёрное платьице и синяя кофточка, и только на ногах оставались рыжие оленьи пимы.
— Ничего. Пришла вот. Знаешь, давай дружить.
Глаза её радостно заблестели.
Увидев над головой длинную коричневую полоску, су-
шившуюся на верёвке, Ленка от любопытства приоткрыла рот.
Женька сразу почувствовал облегчение: вот тут-то он может блеснуть! И он со всеми подробностями стал рассказывать, что с хребта убитого оленя сдирается одна такая лента сухожилий: с большого — длинная и широкая, с маленького — короткая и узкая. Она долго сушится на воздухе, потом разрывается на отдельные жильные ниточки, и женщины шьют ими обувь и одежду, шкуры, покрывающие чум, сумки и различные вещи из кожи. И в подтверждение своих слов Женька сорвал с верёвки высохшую и покоробленную ленту, отделил ногтем от края волоконце, потянул, взял один конец в зубы, другой покрутил в пальцах и показал девчонке тонкую коричневую ниточку.
— И мои пимы сшиты ими? — Она топнула ногой по латам 2 .
В её узких глазах заиграло веселье.
— И такими тонкими? Сочиняешь всё!
Женька протянул ей нитку:
— Пожалуйста. Считай до трёх.
Женька похохатывал и ёрзал от удовольствия на латах, но Ленка так легко не сдавалась. Минут пять ещё рвала она, дёргала, тянула эту скользкую нитку. На висках её взбухла тонкая синяя жилка, лоб повлажнел, но всё было бесполезно. Тогда Ленка протянула ему нитку.
— Ничего, — сказала она и вздохнула. — Крепкая.
В чум вошла мать. Она сунула в дверцу железной печки ворох хвороста, подожгла и принялась большим и грязным птичьим крылом подметать латы. Женька заметил, что девчонка пристально смотрит на крыло и брови её вздрагивают, точно она усиленно думает о чём-то. Ну что Ленка нашла в нём? Грязное, обтрёпанное, почерневшее от копоти, это крыло давно валялось у печки, и на него лишь тогда обращали внимание, когда нужно было подмести в чуме.
Как только мать вышла, девчонка схватила крыло и стала ощупывать и рассматривать его:
— Лебедя. отец убил на озере. Мясо съели, а крылом вот подметаем.
Ленка изумлённо посмотрела на Женьку.
Потом она расправила крыло, и оно, жалкое, с истёртыми краями, похожее на тряпку, неожиданно оказалось огромным, белоснежным, упругим крылом, и даже потёртые краешки перьев не портили его. Женька сразу вспомнил живых лебедей, когда, распуганные, они поднимаются с озера и, загребая воздух могучими тугими крыльями, поднимаются вверх и уносятся вдаль. Никогда ещё, видя это потемневшее от пыли и грязи крыло, Женька не представлял живого, сильного лебедя, которому оно когда-то принадлежало.
— И вот он летит! — воскликнула Ленка, приставила расправленное крыло к плечу, замахала им и пробежала по латам, обдавая Женьку свежим ветром.
Он тихонько засмеялся. Нет, с ней не было скучно, с этой смешной девчонкой из города! С ней просто замечательно было Женьке: всё вокруг, такое обыкновенное и привычное, вдруг становилось иным.
Ленка ушла к себе, а он валялся на свёрнутой постели, веером распускал лебединое крыло и думал, что оно вправду очень красиво, — как не замечал он этого раньше? Потом Женька выбрался из чума. Ромашки и колокольчики, унизанные росой, бросились ему в глаза и обдали тонким, чуть слышным запахом. Небо над стойбищем было удивительно высокое, прозрачное, и на него, не отрываясь, можно было глядеть часами. А озёра! Они слепили его чистотой, острой синевой, они смотрели на него своими доверчивыми ясными глазами.
Как он не видел этого раньше? Что с ним случилось? Почему так изменились тундра, небо, озёра и даже это обшарпанное крыло?
Часа три бродил Женька за стойбищем, трогал цветы и травинки, брал на зуб узкие листики полярной ивы и подолгу смотрел на бегущую, плетёную, как тынзей, струйку ручейка, с журчанием падавшую в маленькое озерцо. Мать, к счастью, никуда не посылала его, и мальчишки не звали играть. Хорошо было одному побродить по тундре, постоять, подумать, ощутить дуновение прохладного ветра.
После обеда Женька опять столкнулся с ней у ларя.
— Пошли купаться, — предложила Ленка.
Женька покраснел и пожал плечами.
— Не умею. — Голос его прозвучал жалобно.
— А я хочу искупаться. Ох как хочу!
— Пойдём, — с готовностью отозвался Женька, — сейчас я позову ребят.
И скоро трое мальчишек и две девчонки шли к дальнему Утиному озеру.
День был тёплый, солнечный, и вода в озере хорошо прогрелась. И всё-таки Ленка взвизгнула от холода, когда прыгнула в озеро. Она плыла, высоко закидывая руки, и вода, расходясь в стороны, покачивала осоку. Никто из ребят плавать не умел: в тундре не принято купаться, и, наверно, поэтому все пришли поглазеть, как это можно по доброй воле влезть в воду да ещё плавать.
Однако плавала Ленка недолго. Минуты через три она выскочила на берег вся посиневшая, кожа на руках и ногах её покрылась маленькими пупырышками, и зуб не попадал на зуб. Она замахала руками, запрыгала по песку, потом отжала трусики; хохоча и напевая что-то, вприпрыжку пробежала по берегу и стала натягивать на мокрое тело платье; оно никак не хотело надеваться, и приходилось силой расправлять каждую складку.
— Ну как, холодно? — спросил Женька.
— О-очень, — выбили её зубы.
Они вернулись в стойбище. Женька дал ей тынзей и объяснил, как надо бросать: один моток держишь в руке, второй, с особой косточкой на конце, через которую пропущена петля, бросаешь; когда петля накроет жертву, нужно быстро дёрнуть к себе, чтоб захлестнуть петлю.
— Ну, я — олень, а ты — пастух! Бросай! — И Женька побежал от неё.
Ленка швырнула тынзей, ударила его в спину, и ремень, раскрутившись только наполовину, упал на землю.
— Не так бросаешь! — крикнул Женька, помогая ей сматывать тынзей. — Бросать надо чуть вперёд, а не назад. Ну, давай! — И он опять помчался от неё.
Теперь тынзей перелетел и упал справа от мальчишки.
— Целиться надо, раззява! — с досадой крикнул Женька.
— Не получается у меня, и всё!
— А ты думаешь, мы сразу так и научились? Бригадир наш, рекордсмен по метанию тынзея, думаешь, сразу получил приз? Вот с такого возраста учился. — Женька отмерил вершок от земли. — Ясно?
Раз пять бросала она тынзей, и всё неудачно.
— Я такая бестолковая, — сказала Ленка со слезами в голосе. — Давай уж лучше я буду оленем.
— А ну, уходи! — заорал на него мальчишка. — Я первый поймал её, на лету поймал, а сейчас и твой годовалый Васёк справится.
— Ну, ты. потише. Видали мы таких! — процедил сквозь зубы Женька, выпутывая девчонку из петли, и вдруг улыбнулся и похлопал её по плечу. — А олень ты хороший! Ноги быстрые и рога красивые. Ветер, а не олень!
— Ну? — обрадовалась Ленка.
— Точно. — Женька немного помолчал, потом спросил: — Согрелась?
— Ещё как! Бежим опять купаться.
Так Ленка стала жить в стойбище. Она ездила с дядей Ипатом в стадо, прихлопывала в знойные дни деревянной лопаточкой оводов, которые беспокоили оленей, участвовала в ребячьей экспедиции по розыску волчьих нор. Незаметно летели дни, и вот однажды она сказала ребятам:
— Ну, мне пора. Уезжаю.
И через полчаса дядя Ипат повёз её на нартах к Печоре, откуда она должна была на пароходе уплыть в свой город. Она опять была в малице и долго махала ребятам рукой, пока упряжка не скрылась за сопкой.
Женька смотрел на голую, опустевшую сопку и думал, что уехала она совсем напрасно. Жила бы здесь всегда.
Утром ему показалось в стойбище пустынно и скучно. Не звенел больше её голос, не раздавались её смех и визг. Женька нигде не мог найти себе места. Оленина не казалась ему такой вкусной, чай — таким сладким. Он ел, пил и думал о другом. Мальчишка с поцарапанным носом встретил его угрюмым взглядом и, ковыряя ножом землю, спросил:
— Ничего, — ответил Женька. — А ты что?
— И я ничего, — ответил поцарапанный нос и едва слышно вздохнул.
Шли дни, и острота грусти стала сглаживаться и забываться — острота грусти по девчонке, которая ныряла в ледяном озере, ездила в шторм на пароходе, увидела в грязных, истрёпанных перьях ослепительно белое лебединое крыло, была плохим пастухом, но отличным оленем. Уехала она. Уехала. Но после себя оставила она Женьке росистые тундровые цветы, ликующе-синее звонкое небо над стойбищем и глубокие, задумчивые глаза озёр — красоту и величие мира.
1 Тынзёй — ремень с петлей для ловли оленей.
2 Латы — доски, настилаемые в чуме.
Читайте также: