Ужасны молодцы мои когда ядреная чесотка
К Т*** (Тизенгаузену)
Не води так томно оком,
Круглой жопкой не верти,
Сладострастьем и пороком
Своенравно не шути.
Не ходи к чужой постеле
И к своей не подпускай,
Ни шутя, ни в самом деле
Нежных рук не пожимай.
Знай, прелестный наш чухонец,
Юность долго не блестит!
Знай: когда рука господня
Разразится над тобой
Все, которых ты сегодня
Зришь у ног своих с мольбой,
Сладкой влагой поцелуя
Не уймут тоску твою,
Хоть тогда за кончик хуя
Ты бы отдал жизнь свою.
О ты, вонючий храм неведомой богини!
К тебе мой глас. к тебе взываю из пустыни,
Где шумная толпа теснится столько дней
И где так мало я нашел еще людей.
Прими мой фимиам летучий и свободный,
Незрелый слабый цвет поэзии народной.
Ты покровитель наш, в святых стенах твоих
Я не боюсь врагов завистливых и злых,
Под сению твоей не причинит нам страха
Ни взор Михайлова, ни голос Шлиппенбаха
Едва от трапезы восстанут юнкера,
Хватают чубуки, бегут, кричат: пора!
Народ заботливо толпится за дверями.
Вот искры от кремня посыпались звездами,
Из рукава чубук уж выполз, как змея,
Гостеприимная отдушина твоя
Открылась бережно, огонь табак объемлет.
Приемная труба заветный дым приемлет.
Когда ж Ласковского приходит грозный глаз,
От поисков его ты вновь скрываешь нас,
И жопа белая красавца молодого
Является в тебе отважно без покрова.
Но вот над школою ложится мрак ночной,
Клерон уж совершил дозор обычный свой,
Давно у фортепьян не раздается Феня.
Последняя свеча на койке Беловеня
Угасла, и луна кидает бледный свет
На койки белые и лаковый паркет.
Вдруг шорох, слабый звук и легкие две тени
Скользят по каморе к твоей желанной сени,
Вошли. и в тишине раздался поцалуй,
Краснея поднялся, как тигр голодный, хуй,
Хватают за него нескромною рукою,
Прижав уста к устам, и слышно: "Будь со мною,
Я твой, о милый друг, прижмись ко мне сильней,
Я таю, я горю. " И пламенных речей
Не перечтешь. Но вот, подняв подол рубашки,
Один из них открыл атласный зад и ляжки,
И восхищенный хуй, как страстный сибарит,
Над пухлой жопою надулся и дрожит.
Уж сближились они. еще лишь миг единый.
Но занавес пора задернуть над картиной,
Пора, чтоб похвалу неумолимый рок
Не обратил бы мне в язвительный упрек.
Идет наш пестрый эскадрон
Шумящей пьяною толпою.
Повес усталых клонит сон.
Уж поздно. Темной синевою
Покрылось небо, день угас.
Повесы ропщут: мать их в жопу,
Стервец, пожалуй, этак нас
Прогонит через всю Европу!
Ужель Ижорки не видать?
Ты, братец, придавил мне ногу;
Да, вправо. Вот поднял тревогу,
Дай трубку. — Тише, . их мать!
Но вот Ижорка, слава Богу,
Пора раскланяться с конем.
Как должно, вышел на дорогу
Улан с завернутым значком.
Он по квартирам, важно, чинно
Повел начальников с собой,
Хоть, признаюся, запах винный
Изобличал его порой…
Скажу вам имя квартирьера —
То был Лафа, буян лихой,
С чьей молодецкой головой
Ни доппель-кюмель, ни мадера,
Ни даже шумное аи
Ни разу сладить не могли.
Его коричневая кожа
Была в сияющих угрях,
И, словом, все: походка, рожа
На сердце наводили страх…
Шумя, как бес, он в избу входит,
Шинель, скользя, валится с плеч,
Глазами вкруг он косо водит
И мнит, что видит сотню свеч…
Сквозь дым волшебный, дым табашный
Блистают лица юнкеров.
Их речи пьяны, взоры страшны,
Кто в сбруе весь, кто без штанов…
Народ! — сказал Лафа, рыгая,—
Что тут сидеть, за мной ступай,
Я поведу вас в двери рая;
Вот уж красавица, лихая,
П. — хоть ложкою хлебай!
Всем будет места, только, други,
Нам должно очередь завесть;
Пред Богом все равны бл.—.ги,
Но, братцы, надо знать и честь.
Прошу без шума и без драки.
Сначала маленьких пошлем,
Пускай понюхают, собаки,
А мы же, грозные, х.
Во всякий час свое возьмем.
Идем же! — Разъярясь, как звери,
Повесы загремели вдруг,
Вскочили, ринулись, и с двери
Слетел как раз железный крюк.
Держись, отважная красотка,
Ужасны молодцы мои,
Когда ядреная чесотка
Вдруг нападет на их х.
Они в пылу самозабвенья
Ни слез, ни слабого моленья,
Ни тяжких стонов не поймут.
Они накинутся толпою
И ядовитой м.
Младые ляжки обольют.
Увы! В пунцовом сарафане,
Надев передник белый свой,
В амбар пустой уж ты заране
Пришла под сенью мглы ночной.
Неверной, трепетной рукой
Ты стелешь гибельное ложе,
Простите счастливые дни.
Вот голоса, стук, гам — они,
Земля дрожит, идут, о Боже!
Но скоро страх ее исчез,
Заколыхались жарки груди.
Закрой глаза, творец небес,
Зажмите уши, добры люди.
Когда ж меж серых облаков
Явилось раннее светило
И кровли бледные домов
Живым лучом позолотило,
Раздался крик: вставай, скорей!
И сбор пробили барабаны,
И полусонные уланы,
Зевая, сели на коней…
Идут и видят: из амбара
Выходит женщина,— бледна,
Гадка, скверна, как Божья кара,
Истощена, п. видна,
Глаза померкнувшие впали,
В багровых пятнах лик и грудь,
Обвисла жопа, страх взглянуть,
Ужель Танюша? — Полно, та ли?
Один Лафа ее узнал
И, дерзко тишину наруша,
С подъятой дланью он сказал:
Мир праху твоему, Танюша!
С тех пор промчалось много дней,
Но справедливое преданье
Навеки сохранило ей
Уланши громкое названье.
Друзья! вы помните, конечно,
Наш Петергофский гошпиталь;
И многим, знаю я, сердечно
С ним расставаться было жаль.
Там, антресоли занимая,
Старушка дряхлая, слепая
Жила с усастым ямщиком.
Но дело вовсе не о том!
Ее служанка молодая
Нескромной бойкостию слов,
Огнем очей своих лазурных
Пленила наших грозных, бурных,
Неумолимых юнкеров.
И то сказать: на эти очи,
На эту ножку, стан и грудь
Однажды стоило взглянуть,
Чтоб в продолженье целой ночи
Не закрывать горящих глаз
И стрясть по меньшему — пять раз!
В тот самый миг со свечкой сальной
Всходил по лестнице мужик.
Вдруг слышит он: в господской спальной
Зовут на помощь, гам и крик!
Он дверь геройски отворяет,
Ударив кулаком сплеча,
И что ж, о небо! озаряет
Его дрожащая свеча.
Худая мерзостная срака
В сыпи, заплатках и чирьях,
Вареного краснее рака,
Как круглый месяц в облаках,
Пред ним сияла. Свой огарок,
Смутясь немного, мой Андрей
Перекрестясь приставил к ней.
Не вкусен князю был припарок,
И он не медля с языка
Спустил лихого ебука.
Глава X. ОРГИИ ПО-РУССКИ
… Держись, отважная красотка!
Ужасны молодцы мои,
Когда ядреная чесотка
Вдруг нападет на их…
Они в пылу самозабвенья
Ни слез, ни слабого моленья,
Ни тяжких стонов не поймут;
Они накинутся толпою,
… поднявши словно к бою,
И насмерть деву…
Я уже говорил, что я против свального греха.
Однако и мне пришлось несколько раз принять участие в оргиях. Я имею в виду не банальные пьянки с групповым сексом, а нечто более колоритное, русское. Например, русскую баню…
Было это все в той же Горьковской области, на берегу великой и могучей русской реки Волги, но уже зимой, во время съемок многосерийного телевизионного фильма.
Однажды обком комсомола пригласил нашу группу выступить перед колхозниками передового колхоза имени Гагарина. Был подан автобус к гостинице, и вот режиссер, несколько актеров и актрис, кинооператор и я в сопровождении двух секретарей обкома партии поехали с шефским концертом к ударникам сельского труда.
Ехали долго – часа четыре.
Плохая, заснеженная сельская дорога то пробивалась через лес, то выскакивала на забеленные снежные поля, но очень скоро стемнело дочерна, печальные красоты русской природы утонули во мраке, и казалось, что наш автобус никогда не доберется до этих ударников.
Но два наших комсомольских лидера подбадривали нас:
– Ничего, ничего! Скоро приедем! Вы знаете, как вас ждут! Там вам такую встречу готовят!
Колхозная усадьба – огромная деревня – утопала в снегу и мраке, и только двери сельского клуба были освещены рыжими электрическими лампочками.
– Только недолго выступайте, – предупредили нас комсомольские вожди.
– Минут двадцать. А потом поедем в одно место, не пожалеете! – и загадочно улыбнулись при этом.
В клубе местная молодежь лузгала семечки и глазела на хорошеньких актрис и малоизвестного актера.
Во время выступления наши комсомольские гиды шептались о чем-то с руководителями колхоза и подавали нам из-за сцены знаки – мол, короче, быстрей, закругляйтесь.
Ну, мы закруглились – быстро отбарабанили каждый по две минуты какой-то ерунды, рассказали о фильме, который мы снимаем, и о тех сериях, которые мы сняли раньше и которые все они уже видели, но, мол, вот мы теперь живьем перед вами – те, кто делают этот фильм, и вы можете посмотреть его еще раз.
Киномеханик погасил свет, на экране пошли титры старой, первой серии, а нас уже спешно грузили все в тот же автобус, и вот опять мы катим куда-то в лес, к черту на кулички, проклиная в душе это идиотское путешествие в неизвестность.
А автобус, ведомый комсомольскими вождями, углублялся все дальше в какие-то уже почти таежные чащобы, пару раз буксовал, и мы уже боялись, что вообще заночуем в лесу, но наконец что-то мелькнуло впереди, какой-то одинокий свет, и скоро автобус вымахнул на берег мелкой речушки, а здесь, в окружении могучего елового и кедрового леса стояли два дома – большие, крепкие, с ярко освещенными окнами, с дымком над трубами сельских печей и суетой прислуги.
Мы опешили – как так?
За короткое, двадцатиминутное выступление – такой стол?
При этом у дебелой бухгалтерши, съедавшей взглядом нашего малоизвестного, но молодого актера, масляно туманились пьяные розовые глаза, а румяные комсомольские вожди тянулись рюмками к нашим артисткам и хлопали по спинам официанток – не краснеющих сельских девок.
Но актрисы и пожилой кинооператор идти в баню отказались, а мы – режиссер, молодой актер и я, выпив изрядно, дали себя уговорить при хмельном условии, что и официантки будут с нами париться.
Русская баня, натуральная, сельская. С темным предбанником, где рядом с деревянными лавками стоят ящики с жигулевским пивом, водка и жбан холодной воды, с просторной парилкой, жаркой печью, влажно-дубовыми полатями и березовыми вениками, отмоченными все в том же жигулевском пивке.
Дебелая бухгалтерша – голая, с неожиданно ладной, хотя и полной розовой фигурой – похотливо играя ягодицами, тут же плеснула на раскаленно-сизые камни несколько ковшей воды с пивом – и вся парилка заполнилась туманно-белым паром, и уже почти без стеснения входишь сюда голым, и сквозь парной туман смотришь, чья еще фигура появится в затуманенном проеме двери. И смешно, весело наблюдать, как, сначала застенчиво прикрывая руками грудь и лобок, вошла одна из официанточек или, прикрыв двумя руками пах, вошел наш молодой актер, но уже через минуту все забывают о природном стыде и плещут друг на друга из шаек водой, стегают на лавке друг друга вениками, хохочут, подбавляют парку и выскакивают в предбанник пивка хлебнуть…
Дебелая бухгалтерша оказалась прекрасной банщицей – она любовно, томно, с каким-то похотливо-нежным оттягом хлестала веником нашего молодого актера, потом кряжистого, матерого председателя колхоза, потом меня, грешного.
А распарившись, размякнув, уже почти без сил лезешь на верхнюю полку и лежишь, блаженствуя, лениво оглаживая рядом с собой влажное, спело-налитое тело официантки с мокрой торчащей грудью.
Еще нет ни похоти, ни желания, а только приятная слабость в распаренных членах, но затем постепенно что-то наливается, наливается в паху, а уже глядишь – кряжистый председатель колхоза голый соскакивает с полатей и зовет:
– Ну? Кто со мной до проруби? Что, артисты, слабо?
Артистам – то есть нам – слабо, конечно, вот так из парилки выскочить на зимнюю стужу и бултыхнуться в ледяную прорубь, и, оставив гостей, хозяева голяком выскакивают из бани. Впереди всех, взбрыкивая от обжигающего снега, бежит розовая бухгалтерша, от ее пудовых ягодиц, ляжек и плеч валит пар, и они с председателем колхоза ногами вперед ухают в ледяную прорубь реки, а следом за ними – круглогрудые официантки и местные комсомольские вожди.
Минуты через две все выбираются из проруби – с криком, с хохотом, и бегут обратно в баню, и мы за ними. Влетели в парилку, ковш холодной воды на камни печки, снова пар, жар, хохот и шум, а потом все вместе идем в предбанник пить пиво и калякать.
И уже незаметно, что режиссер с бухгалтершей остались в бане одни, и даже неохота думать, чем они там заняты в парном тумане, – завернувшись в простыни, пьем пиво, отбрехиваемся от сельских насмешек, и я ощупываю глазами одну из официанток и встречаю ее пристальный, не уклоняющийся взгляд, и уже с привычной ленцой, с таким знакомым оттягом замирает сердце.
И когда после очередного цикла – парилка, прорубь, снежная ванна и снова парилка – все уходят в предбанник пить пиво, в бане остаются уже две пары – я и официанточка Зоя, и на другом конце нижней лавки – наш режиссер с дебелой бухгалтершей.
Бухгалтерша плеснула еще ковшик воды на горячие камни, чтобы туманно-парная завеса разделила нас, но и сквозь пар видно, как легла она под режиссером навзничь, и он навалился на ее круглый мясистый зад и, оскальзываясь на мокрых ягодицах, приступил к работе.
Но дальше наблюдать нам за ними некогда, я по своей привычке сел на лавке, усадил к себе верхом на колени мокрую, распаренную Зою, обнял руками ее влажную талию. Ее раскрытые ноги и сильные ягодицы смело, одним рывком прижали ее живот к моему так, что мой Брат тут же оказался целиком в ее теле, и она прижалась ко мне, чуть охнув от удовольствия, и замерла так, наслаждаясь и закрыв глаза, а ее мокрые длинные ржавые волосы касались моих рук.
Так она сидела, не двигаясь.
Я осторожно пошевелил ее бедра, отодвинул от себя почти силой, но она тут же надвинулась обратно, и тут возникла странная похотливая игра – я как бы отталкивал ее от себя, снимая с Брата, а она с силой надвигалась обратно, словно боясь выпустить его из себя, и скоро это превратилось в ритмическую скачку, и наши мокрые тела бились друг о друга сочными влажными шлепками, и Зойка все увеличивала темп скачки, набирая скорость бешеного галопа.
Право, я не ожидал такого темперамента в этой сельской двадцатилетней девчонке.
Сжав зубы, шумно дыша, размахивая мокрыми прядями длинных волос, она вбивала в себя моего Братца с уже неуправляемым мной неистовством, с бешенством близкого оргазма.
И что – через несколько секунд она кончила, издав протяжный полустон-полукрик, кончила и безжизненно сползла на мокрый пол и легла там на спину, распахнув усталые ноги и уже вялое, будто оплывающее тело.
А я с торчащим Братом остался сидеть на лавке. В стороне, на том конце лавки, трудился над бухгалтершей наш режиссер, а распахнутое тело молодой официантки с влажной грудью, с закрытыми глазами на курносом лице и рыжим лобком лежало у моих ног.
В предбаннике был слышен смех, там травили похабные анекдоты, и уже вот-вот сюда должны были войти, но мой торчащий мокрый Брат требовал, действия, и я, наплевав на все, безразличный к тому, что случится, когда сюда войдет вся компания, голой ногой поддел за бок лежащую Зою и перевернул ее. Она повиновалась легко и безжизненно, как ватная кукла, она просто перекатилась со спины на живот и теперь лежала ничком, отсвечивая в парном тумане мокрыми круглыми ягодицами.
Я лег на нее, снизу подобрал руками ее плечи, ухватился за них и с силой всадил Братца в ее безжизненный зад.
О, что тут случилось!
Она взревела и взбрыкнулась подо мной, как проснувшаяся лошадь, она ждала всего, кроме этого, она, наверно, и не шевельнулась бы, если бы я ее трахнул стандартным способом, она, наверно, лежала бы подо мной безвольно-ватная, терпеливо дожидаясь конца, но – в задний проход! Этого она не ждала, конечно, и вряд ли пробовала когда-то.
Она взревела от боли и страха, взбрыкнулась, рванулась в сторону, пытаясь сбросить меня, но мои руки цепко держали ее плечи, а Брат уже прорвался, уже утонул в ее ягодицах, и теперь оторвать его от них было невозможно никакой силой.
Здоровая, крепкая сельская девка, Зоя все-таки приподнялась от пола на руках, повернулась на бок, и, все еще крича и пристанывая, покатилась по полу, но я не отлипал от нее.
В эту минуту на ее крик в парилку ввалилась вся компания.
И они увидели то, что потом со смехом обсуждали до нашего отъезда – держа меня на себе, как неотлипающего наездника, Зоя на четвереньках доползла до табуретки, на которой стояло ведро холодной воды, и боком стукнула меня об эту табуретку, и ведро ледяной воды обрушилось на нас двоих, но и тут я не отлип от нее, а наоборот – от холода уцепился в нее еще крепче. Теперь она только подвывала и плакала, стоя – на четвереньках, и только тихо постанывая.
Вокруг нас стояла вся компания, вплоть до режиссера и бухгалтерши, и хохотала подначивая;
– Еще! Вот так! Засади ей! Во дает! В жопу! Еще! Катюха, а ну становись рядом, я тоже попробую! Ну как, Зойка? Ничего? Ты ж хотела артиста попробовать, ну и как? Теперь, он уже кончает…
Когда, наконец, я бессильно сполз с ее зада на пол, Зойка разогнулась, повернулась ко мне заплаканным лицом и со всей оставшейся силой закатила мне такую оплеуху, что, оскользнувшись на мокром полу, я отлетел к стенке и лежал там без сил, не вставая.
Новый взрыв хохота потряс баню.
Я видел, что Зойка рвется ко мне, что ее держат, успокаивают, и, слава Богу, что удержали, иначе она избила бы меня до крови.
Но председатель колхоза – крепкий, кряжистый мужик, просто ухватил озверевшую от злости Зойку за волосы и через предбанник волоком вытащил голую на мороз, к проруби – остудиться.
И чувствовалось, что она просто завидует Зойке.
С невинностью недавней лежа,
Еще не потерявшей стыд,
Не раз на холостом я ложе
Румянец чувствовал ланит –
Рукой медлительной рубашку
Не торопясь я поднимал,
Трепал атласистую ляжку
И шевелюру разбирал,
Колебля тихо покрывало,
Впивал я запах п**дяной,
Елда же между тем вставала,
Кивая важно головой.
Княгине Варваре Павловне Гагариной.
Львица модная, младая
Честь паркета и ковра,
Что ты мчишься удалая,
И тебе придет пора.
На балах ты величаво
Жопой круглой и вертлявой
Своенравно не виляй,
И меня не раздражай.
Погоди, тебя заставлю
Я смириться подо мной,
Жаркий член свой позабавлю
Ну, что за милые девчонки,
Примерно лет так десяти,
Как не пробились волосенки
Еще… Ах, мать из разъести!
Но скоро страх ее исчез…
Заколыхались жарки груди…
Закрой глаза, творец небес!
Зажмите уши, добры люди!
Волшебно озирался сад,
Толпа валит вперед, назад,
Толкается, зевает праздно…
Венгерки мелких штукарей…
Крутые жопочки бл*дей,
Толпы приезжих иноземцев,
Татар, черкесов и армян,
Французов тощих, толстых немцев
И долговязых англичан –
В одну картину все сливалось
В аллеях тесных и густых
И сверху ярко освещалось
Огнями склянок расписных…
… Держись, отважная красотка!
Ужасны молодцы мои,
Когда ядреная чесотка
Вдруг нападет на их…
Они в пылу самозабвенья
Ни слез, ни слабого моленья,
Ни тяжких стонов не поймут;
Они накинутся толпою,
… поднявши словно к бою,
И насмерть деву…
Комментарии пользователей
Они ж те еще негодяи были :) От сохи :)
сколько в дневниках поэзии.
просмотрела много дневников, мне интересно, я ищу единомышленников, а еще больше ищу тех, чьи мысли и слова отличаются от моих.
очень много стихов. странно, но я быстрее хочу покинуть стихотворные страницы. испытываю какую-то неловкость, что-ли. или фальшь чувствую. не поняла пока.
меня отталкивают корявенькие рифмы на пустые истертые темы, наверное.
дедушка мой очень любил Лермонтова. над его кроватью на полке стояли в ряд истрепанные книги Лермонтова, он часто читал нам, маленьким, потом мы читали сами. у меня даже сомнений нет в гениальности Лермонтова. это впечатления о счастливом детстве вместе с гордостью за то, что мой дед - умный.
я выложу здесь одну работу Лермонтова, которую в печатных сборниках не найдешь - жесткач и трэш. но меня "Уланша" когда-то просто до трясущихся рук проняла, я в себя приходила нделю.
Лермонтов Михаил Юрьевич.
поэма
"Уланша"
Идет наш пестрый эскадрон
Шумящей, пьяною толпою;
Повес усталых клонит сон;
Уж поздно; - темной синевою
Покрылось небо. день угас;
Повесы ропщут: "мать их в жопу
Стервец, пожалуй, эдак нас
Прогонит через всю Европу!"
- Ужель Ижорки не видать. -
"Ты, братец, придавил мне ногу;
Да вправо!" - Вот поднял тревогу! -
- "Дай трубку" -Тише - еб их мать,
Но вот Ижорка, слава богу,
Пора раскланяться с конем.
Как должно, вышел на дорогу
Улан с завернутым значком.
Он по квартирам важно, чинно
Повел начальников с собой,
Хоть, признаюся, запах винной
Изобличал его порой.
Но без вина что жизнь улана?
Его душа на дне стакана,
И кто два раза в день не пьян,
Тот, извините! - не улан.
Скажу вам имя квартирьера:
То был Лафа буян лихой,
С чьей молодецкой головой
Ни доппель-кюмель, ни мадера,
И даже шумное аи
Ни разу сладить не могли;
Его коричневая кожа
Была в сияющих угрях,
И, словом, всё: походка, рожа,
На сердце наводили страх.
Надвинув шапку на затылок,
Идет он. все гремит на нем,
Как дюжина пустых бутылок,
Толкаясь в ящике большом.
Шумя как бес, он в избу входит,
Шинель скользя валится с плеч,
Глазами вкруг он косо водит,
И мнит, что видит сотню свеч:
Всего одна в избе лучина!
Треща пред ним горит она;
Но что за дивная картина
Ее лучом озарена!
Сквозь дым волшебный, дым табашный
Блистают лица юнкеров;
Их речи пьяны, взоры страшны!
Кто в сбруе весь, кто без штанов,
Пируют - в их кругу туманном
Дубовый стол и ковш на нем,
И пунш в ушате деревянном
Пылает синим огоньком. -
"Народ!" - сказал Лафа рыгая, -
Что тут сидеть! за мной ступай -
Я поведу вас в двери рая.
Вот уж красавица! лихая!
Пизда - хоть ложкою хлебай!
Всем будет места. только, други,
Нам должно очередь завесть.
Пред богом все равны.
Но, братцы, надо знать и честь.
Прошу без шума и без драки!
Сначала маленьких пошлем;
Пускай потыкают собаки.
А мы же грозные ебаки
Во всякий час свое возьмем!"
- "Идем же. " разъярясь как звери,
Повесы загремели вдруг,
Вскочили, ринулись, и с двери
Слетел как раз железный крюк.
Держись, отважная красотка!
Ужасны молодцы мои,
Когда ядреная чесотка
Вдруг нападает на хуи.
Они в пылу самозабвенья
Ни слез, ни слабого моленья,
Ни тяжких стонов не поймут;
Они накинутся толпою,
Манду до жопы раздерут
И ядовитой малафьею
Младые ляжки обольют.
Увы, в пунцовом сарафане,
Надев передник белый свой,
В амбар пустой уж ты заране
Пришла под сенью мглы ночной.
Неверной, трепетной рукой
Ты стелешь гибельное ложе!
Простите, счастливые дни.
Вот голоса, стук, гам - они.
Земля дрожит. идут. о, боже.
Но скоро страх ее исчез.
Заколыхались жарки груди.
Закрой глаза, творец небес!
Зажмите уши, добры люди.
Когда ж меж серых облаков
Явилось раннее светило,
Струи залива озарило
И кровли бедные домов
Живым лучом позолотило,
Раздался крик. "вставай скорей!"
И сбор пробили барабаны,
И полусонные уланы,
Зевая, сели на коней.
Мирзу не шпорит Разин смелый,
Князь Нос, сопя, к седлу, прилег,
Никто рукою онемелой
Его не ловит за курок.
Идут и видят. из амбара
Выходит женщина: бледна,
Гадка, скверна, как божья кара
Истощена, изъебена;
Глаза померкнувшие впали,
В багровых пятнах лик и грудь,
Обвисла жопа страх взглянуть!
Ужель Танюша! - полно, та ли?
Один Лафа ее узнал,
И, дерзко тишину наруша,
С поднятой дланью он сказал:
"Мир праху твоему, Танюша. "
С тех пор промчалось много дней,
Но справедливое преданье
Навеки сохранило ей
Уланши громкое названье!
Как должно, вышел на дорогу
Улан с завернутым значком.
Он по квартирам важно, чинно
Повел начальников с собой,
Хоть, признаюся, запах винной
Изобличал его порой .
Но без вина что жизнь улана?
Его душа на дне стакана,
И кто два раза в день не пьян,
Тот, извините! — не улан.
Скажу вам имя квартирьера:
То был Лафа буян лихой,
С чьей молодецкой головой
Ни доппель-кюмель, ни мадера,
И даже шумное аи
Ни разу сладить не могли;
Его коричневая кожа
Была в сияющих угрях,
И, словом, всё: походка, рожа,
На сердце наводили страх.
Надвинув шапку на затылок,
Идет он . все гремит на нем,
Как дюжина пустых бутылок,
Толкаясь в ящике большом.
Шумя как бес, он в избу входит,
Шинель скользя валится с плеч,
Глазами вкруг он косо водит,
И мнит, что видит сотню свеч:
Всего одна в избе лучина!
Треща пред ним горит она;
Но что за дивная картина
Ее лучом озарена!
Сквозь дым волшебный, дым табашный
Блистают лица юнкеров;
Их речи пьяны, взоры страшны!
Кто в сбруе весь, кто без штанов,
Пируют — в их кругу туманном
Простите, счастливые дни .
Вот голоса, стук, гам — они .
Земля дрожит . идут . о, боже .
Но скоро страх ее исчез .
Заколыхались жарки груди .
Закрой глаза, творец небес!
Зажмите уши, добры люди .
С тех пор промчалось много дней,
Но справедливое преданье
Навеки сохранило ей
Уланши громкое названье!
Павел Александров 2-й, прозванный в школе Стенькой Разиным, был выпущен в 1833 г. в лейб-гвардии уланский полк (девятый выпуск).
Иосиф Шаховской (князь) был выпущен из школы в 1834 г. в лейб-гвардии уланский полк (десятый выпуск). О нем вспоминает А. Меринский:
Князь-нос, сопя, к седлу прилег —
Никто рукою онемелой
Его не ловит за курок.
«Этот же Шаховской был влюбчивого характера: бывая у своих знакомых, он часто влюблялся в молодых девиц и, поверяя свои сердечные тайны товарищам, всегда называл предмет своей страсти богинею. Это дало повод Лермонтову сказать по адресу Шаховского экспромт, о котором позднее я слышал от многих, что будто экспромт этот сказан поэтом нашим по поводу ухаживания молодого француза де Баранта за одною из великосветских дам. В Юнкерской школе, кроме командира эскадрона и пехотной роты, находились при означенных частях еще несколько офицеров из разных гвардейских, кавалерийских и пехотных полков, которые заведывали отделениями в эскадроне и роте, и притом по очереди: дежурили кавалерийские — по эскадрону, пехотные — по роте. Между кавалерийскими офицерами находился штаб-ротмистр Клерон, Уланского полка, родом француз, уроженец Страсбурга; его более всех из офицеров любили юнкера. Он был очень приветлив, обходился с нами как с товарищами, часто метко острил и говорил каламбуры, что нас очень забавляло. Клерон посещал одно семейство, где бывал и Шаховской, и там-то юнкер этот вздумал влюбиться в гувернантку. Клерон, заметив это, подшутил над ним, проведя целый вечер в разговорах с гувернанткой, которая была в восхищении от острот и любезностей нашего француза и не отходила от него все время, пока он не уехал. Шаховской был очень взволнован этим. Некоторые из товарищей, бывших там вместе с ними, возвратясь в школу, передали другим об этой шутке Клерона. На другой день многие из шалунов по этому случаю начали приставать с своими насмешками к Шаховскому, Лермонтов, разумеется, тоже, и тогда-то появился его следующий экспромт (надо сказать, что гувернантка, обожаемая Шаховским, была недурна собой, но довольно толста):
С тех пор промчалось много дней,
Но справедливое преданье
Навеки сохранило ей
Уланши громкое названье!
Эротическая поэма Лермонтова, написана во время учебы в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров (1832-1834).
Школа юнкеров
Поливанов Николай Иванович
Павел Александров 2-й, прозванный в школе Стенькой Разиным, был выпущен в 1833 году в лейб-гвардии уланский полк.
Князь-нос, сопя, к седлу прилег —
Никто рукою онемелой
Его не ловит за курок.
С тех пор промчалось много дней,
Но справедливое преданье
Навеки сохранило ей
Уланши громкое названье!
На эту ножку, стан и грудь
Чтоб в продолженье целой ночи
Не закрывать горящих глаз
И стрясть по меньшему — пять раз!
То знай: за честь должна считать
По всему видать – весело жилось воспитанникам Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Настолько весело, что целый этап творчества Лермонтова просто выпал из школьной программы. Теперь этот пробел можно считать восполненным по-черному.
Идет наш пестрый эскадрон
Шумящей пьяною толпою.
Повес усталых клонит сон.
Уж поздно. Темной синевою
Покрылось небо, день угас.
Повесы ропщут: мать их в жопу,
Стервец, пожалуй, этак нас
Прогонит через всю Европу!
Ужель Ижорки не видать?
Ты, братец, придавил мне ногу;
Да, вправо. Вот поднял тревогу,
Дай трубку. — Тише, . их мать!
Но вот Ижорка, слава Богу,
Пора раскланяться с конем.
Как должно, вышел на дорогу
Улан с завернутым значком.
Он по квартирам, важно, чинно
Повел начальников с собой,
Хоть, признаюся, запах винный
Изобличал его порой…
Скажу вам имя квартирьера —
То был Лафа, буян лихой,
С чьей молодецкой головой
Ни доппель-кюмель, ни мадера,
Ни даже шумное аи
Ни разу сладить не могли.
Его коричневая кожа
Была в сияющих угрях,
И, словом, все: походка, рожа
На сердце наводили страх…
Шумя, как бес, он в избу входит,
Шинель, скользя, валится с плеч,
Глазами вкруг он косо водит
И мнит, что видит сотню свеч…
Сквозь дым волшебный, дым табашный
Блистают лица юнкеров.
Их речи пьяны, взоры страшны,
Кто в сбруе весь, кто без штанов…
Народ! — сказал Лафа, рыгая,—
Что тут сидеть, за мной ступай,
Я поведу вас в двери рая;
Вот уж красавица, лихая,
П. — хоть ложкою хлебай!
Всем будет места, только, други,
Нам должно очередь завесть;
Пред Богом все равны бл.—.ги,
Но, братцы, надо знать и честь.
Прошу без шума и без драки.
Сначала маленьких пошлем,
Пускай понюхают, собаки,
А мы же, грозные, х.
Во всякий час свое возьмем.
Идем же! — Разъярясь, как звери,
Повесы загремели вдруг,
Вскочили, ринулись, и с двери
Слетел как раз железный крюк.
Держись, отважная красотка,
Ужасны молодцы мои,
Когда ядреная чесотка
Вдруг нападет на их х.
Они в пылу самозабвенья
Ни слез, ни слабого моленья,
Ни тяжких стонов не поймут.
Они накинутся толпою
И ядовитой м.
Младые ляжки обольют.
Увы! В пунцовом сарафане,
Надев передник белый свой,
В амбар пустой уж ты заране
Пришла под сенью мглы ночной.
Неверной, трепетной рукой
Ты стелешь гибельное ложе,
Простите счастливые дни.
Вот голоса, стук, гам — они,
Земля дрожит, идут, о Боже!
Но скоро страх ее исчез,
Заколыхались жарки груди.
Закрой глаза, творец небес,
Зажмите уши, добры люди.
Когда ж меж серых облаков
Явилось раннее светило
И кровли бледные домов
Живым лучом позолотило,
Раздался крик: вставай, скорей!
И сбор пробили барабаны,
И полусонные уланы,
Зевая, сели на коней…
Идут и видят: из амбара
Выходит женщина,— бледна,
Гадка, скверна, как Божья кара,
Истощена, п. видна,
Глаза померкнувшие впали,
В багровых пятнах лик и грудь,
Обвисла жопа, страх взглянуть,
Ужель Танюша? — Полно, та ли?
Один Лафа ее узнал
И, дерзко тишину наруша,
С подъятой дланью он сказал:
Мир праху твоему, Танюша!
С тех пор промчалось много дней,
Но справедливое преданье
Навеки сохранило ей
Уланши громкое названье.
Ода к нужнику
Читайте также: