Там где блядь с хулиганом да сифилис
Примечания
Во весь голос. Первое вступление в поэму.
Черновой автограф строк 62-67 в записной книжке 1929-1930 гг., No 69 (БММ); черновой автограф отдельных строф и строк в записной книжке 1929-1930 гг., No 70 (БММ): на обороте листа 40 - строфы 37-46, 30-36, 22-29, 54-67, на обороте листа 39 - строфа 78-85, строки 88-89, 92, строфы 93-103, 86-91, на обороте листа 2 - наброски строф 112-123, 124-131, 167-178 и строфа 233-244, на листе 40 - строки 139-140 и неиспользованные заготовки, на обороте листа 1 - строки 237-240; беловой автограф - без заглавия с поправками и знаками, указывающими разбивку строк, в записной книжке 1930 г., No 71 (БММ); журн. "На литературном посту", М. 1930, No 3, февраль (строки 179-244); журн. "Октябрь", М. 1930, книга вторая (февраль).
Печатается по тексту журнала "Октябрь".
В настоящем издании в текст журнала вносится исправление: в строках 76-77 вместо "как живой с живым говоря" - "как живой с живыми говоря" (по беловому автографу).
Первое вступление в поэму "Во весь голос" написано в течение декабря 1929 - января 1930 гг. В это же время Маяковский работал над подготовкой своей отчетно-юбилейной выставки "20 лет работы". На непосредственную связь первого вступления в поэму "Во весь голос" и выставки Маяковский указывал, выступая 25 марта 1930 г. в Доме комсомола Красной Пресни на вечере, посвященном двадцатилетию деятельности: "Последняя из написанных вещей - о выставке, так как это целиком определяет то, что я делаю и для чего я работаю.
Очень часто в последнее время вот те, кто раздражен моей литературно-публицистической работой, говорят, что я стихи просто писать разучился и что потомки меня за это взгреют. Я держусь такого взгляда. Один коммунист мне говорил: "Что потомство! Ты перед потомством будешь отчитываться, а мне гораздо хуже - перед райкомом. Это гораздо труднее". Я человек решительный, я хочу сам поговорить с потомками, а не ожидать, что им будут рассказывать мои критики в будущем. Поэтому я обращаюсь непосредственно к потомкам в своей поэме, которая называется "Во весь голос" (см. т. 12 наст. изд.).
По свидетельству друзей поэта, "Во весь голос" было вступлением к поэме о пятилетке. Отрывки, не вошедшие в первое вступление в поэму, см. в разделе "Неоконченное" (стр. 286 наст. тома).
1 февраля на открытии выставки "20 лет работы" в клубе Федерации писателей (Москва) состоялось первое публичное чтение "Во весь голос". Известно также о следующих выступлениях с чтением "Во весь голос": 6 февраля - на конференции МАПП (Московская ассоциация пролетарских писателей), 15 февраля на выставке "20 лет работы", 22 февраля на закрытии выставки, 25 февраля - на открытии клуба театральных работников, 5 марта - на открытии выставки "20 лет работы" в Ленинграде в Доме печати, 25 марта в Доме комсомола Красной Пресни (Москва), 9 апреля - на вечере в Институте народного хозяйства им. Плеханова (Москва).
Строки 30-34. Еще в марте 1918 года встречается аналогичное высказывание Маяковского по вопросам искусства: "В мелочных лавочках, называемых высокопарно выставками, торгуют чистой мазней барских дочек и дачек в стиле рококо и прочих Людовиков. " (см. т. 12 наст. изд. "Манифест летучей федерации футуристов".)
Строки 35-36 - из популярной в те годы песни-частушки: "Сама садик я садила, сама буду поливать".
Строки 40-41. Кудреватые Митрейки, мудреватые Кудрейки - К. Митрейкин и А. Кудрейко - в то время молодые поэты. Митрейкин считал себя учеником литературной группы конструктивистов. Кудрейко выступил в 1929 г. со сборником стихов "Осада". Четверостишье из этого сборника Маяковский процитировал, выступая 8 февраля 1930 г. на конференции МАПП с критикой стихов ряда молодых поэтов (см. т. 12 наст. изд.).
Строки 45-46. "Тара-тина, тара-тина, т-эн-н. " - строка из стихотворения И. Сельвинского "Цыганский вальс на гитаре":
"И Идоносится толико стон'ы гиттаоры: таратинна-таратинна-tan. "
Строка 91. Нумизмат - знаток и собиратель старинных монет.
Строка 201. Лета - в греческой мифологии река забвения в подземном царстве.
Строка 234. Це Ка Ка - Центральная Контрольная Комиссия, партийный орган, избиравшийся съездом ВКП(б).
Ну и, чтобы легче представить - вот этот юноша с горящим взором и дерзкой чёлкой:
Уважаемые товарищи потомки!
Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне,
наших дней изучая потемки,
вы, возможно, спросите и обо мне.
И, возможно, скажет ваш ученый,
кроя эрудицией вопросов рой,
что жил-де такой певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор, снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу о времени и о себе.
Я, ассенизатор и водовоз,
революцией мобилизованный и призванный,
ушел на фронт из барских садоводств
поэзии — бабы капризной.
Неважная честь, чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам, где харкает туберкулез,
где блядь с хулиганом да сифилис.
И мне агитпроп в зубах навяз,
и мне бы строчить романсы на вас,—
доходней оно и прелестней.
Но я себя смирял, становясь
на горло собственной песне.
Слушайте, товарищи потомки,
агитатора, горлана-главаря.
Заглуша поэзии потоки,
я шагну через лирические томики,
как живой с живыми говоря.
Я к вам приду в коммунистическое далеко
не так, как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет через хребты веков
и через головы поэтов и правительств.
Мой стих дойдет, но он дойдет не так,—
не как стрела в амурно-лировой охоте,
не как доходит к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих трудом громаду лет прорвет
и явится весомо, грубо, зримо,
как в наши дни вошел водопровод,
сработанный еще рабами Рима.
В курганах книг, похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы с уважением ощупывайте их,
как старое, но грозное оружие.
Я ухо словом не привык ласкать;
ушку девическому в завиточках волоска
с полупохабщины не разалеться тронуту.
Парадом развернув моих страниц войска,
я прохожу по строчечному фронту.
Стихи стоят свинцово-тяжело,
готовые и к смерти и к бессмертной славе.
Поэмы замерли, к жерлу прижав жерло
нацеленных зияющих заглавий.
Оружия любимейшего род,
готовая рвануться в гике,
застыла кавалерия острот,
поднявши рифм отточенные пики.
И все поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах пролетали,
до самого последнего листка
я отдаю тебе, планеты пролетарий.
Рабочего громады класса враг —
он враг и мой, отъявленный и давний.
Велели нам идти под красный флаг
года труда и дни недоеданий.
Мы открывали Маркса каждый том,
как в доме собственном мы открываем ставни,
но и без чтения мы разбирались в том,
в каком идти, в каком сражаться стане.
Мы диалектику учили не по Гегелю.
Бряцанием боев она врывалась в стих,
когда под пулями от нас буржуи бегали,
как мы когда-то бегали от них.
Пускай за гениями безутешною вдовой
плетется слава в похоронном марше —
умри, мой стих, умри, как рядовой,
как безымянные на штурмах мерли наши!
Мне наплевать на бронзы многопудье,
мне наплевать на мраморную слизь.
Сочтемся славою — ведь мы свои же люди,—
пускай нам общим памятником будет
построенный в боях социализм.
Мне и рубля не накопили строчки,
краснодеревщики не слали мебель на дом.
И кроме свежевымытой сорочки,
скажу по совести, мне ничего не надо.
Явившись в Це Ка Ка идущих светлых лет,
над бандой поэтических рвачей и выжиг
я подыму, как большевистский партбилет,
все сто томов моих партийных книжек.
На самом деле, вышесказанное не так важно. Просто мучает меня вопрос:
Хоть вовсю шла перестройка, но СССР ещё крепко качался на ножках, и компартия ещё не знала, что через несколько лет её запретят. А вот сейчас, за такое выступления, что бы я получил: первое место, административный штраф, запись в уголовной книжке?
_
поцелуй лежит на диване,
громадный,
жирный,
вырос,
смеется,
бесится!
Очумевший, уставший человек с горя повесился.
И пока висел он,
гадкий,
жаленький, —
в будуарах женщины
– фабрики без дыма и труб —
миллионами выделывали поцелуи, —
всякие,
большие,
маленькие, —
мясистыми рычагами шлепающих губ (1: 167–169).
Маяковский, как Христос, простил российских Магдалин, а их дети-поцелуи тоже несут Маяковскому свои слезы – слезы греха и раскаянья. Боль сострадания терзает душу поэта. Он собирает в чемодан все слезы – и невинные, и греховные, – чтобы отнести их Богу. Вещи повержены. И человек как-будто развеществлен, но он по-прежнему не свободен, он – горемыка, носитель всех социальных горестей – и обычных, и постыдных.
Я
с ношей моей
иду,
спотыкаюсь,
ползу
дальше
на север,
туда,
где в тисках бесконечной тоски
пальцами волн
вечно
грудь рвет
океан-изувер.
Я добреду —
усталый,
в последнем бреду
брошу вашу слезу
темному богу гроз
у истока звериных вер. (1: 170–171)
Диалог с самим собой, с фантомами своего сознания разочаровал поэта. Он, милосердный, лишь убедился, что не в состоянии вырвать из своей души занозы человеческих страданий. Они язвят его, как его собственные страдания. Горе людское непролазно. Поэт растерян. Не знает, как быть, что делать. Вообразил себя пророком, апостолом. А Бог отвернулся от людей и от него, своего пророка. Завершает Маяковский трагедию монологом безжалостного осуждения людей, самого себя и богоборческим поклепом на Господа:
Я это все писал
о вас,
бедных крысах.
Жалел – у меня нет груди:
я кормил бы вас доброй нененькой.
Теперь я немного высох,
я – блаженненький.
Но зато
Кто
где бы
мыслям дал
такой нечеловечий простор!
Это я
попал пальцем в небо,
доказал:
он – вор!
Блаженненькому все дозволено – и мудрость, и шутовство. Трагический пафос пьесы разрежается дурачеством:
Иногда мне кажется —
я петух голландский
или я
король псковский.
А иногда
мне больше всего нравится
моя собственная фамилия,
Владимир Маяковский. (1: 172)
[Закрыть] . Сыновья Зеведея – Иаков и Иоанн – тоже были рыбаками и тоже пошли за Христом и стали апостолами. Ловцы человеков – рыбаки (а позже мытарь и ремесленник Матфей), действуя как апостолы, обращали язычников в христиан…
Двадцать столетий прошло после Распятия. Благословленные самим Христом на апостольское служение давно уже умерли, а потребность в новом апостоле, коль скоро сам Господь припозднился со Своим вторым пришествием, была более настоятельна, чем во все прошедшие века.
С домашним любимцем Булькой. Москва, 1926 г. Фото О.М. Брик
Маяковский рассказал однажды, как весь искусанный злобой, он сам превратился в собаку, разучился отвечать по-человечьи, у него вырос собачий клык и собачий хвостище.
И когда, ощетинив в лицо усища-веники,
толпа навалилась,
огромная,
злая,
я стал на четвереньки и залаял:
Гав! Гав! Гав! (1: 89)
Так злая, озверевшая толпа обезобразила поэта, обожавшего собак:
Я люблю зверье.
Увидишь собачонку —
тут у булочной одна —
сплошная плешь, —
из себя
и то готов достать печенку.
Мне не жалко, дорогая,
ешь! (4: 183)
Искусство – не социология, оно обращено не к обществу, а к личности, ее судьбе и только через нее к обществу. Его борьба с обществом становится тем более раблезиански издевательской, чем более общество оскотинивается. Персонажи такого общества – анонимны. Они – физиологические особи, озабоченные исключительно одним – бесперебойным функционированием своего материально-телесного низа (по бахтинской трактовке Рабле).
Май ли уже расцвел над городом,
плачет ли, как побитый, хмуренький декабрик, —
весь год эта пухлая морда
маячит в дымах фабрик.
Брюшком обвисшим и гаденьким
лежит на воздушном откосе,
и пухлые губы бантиком
сложены в 88.
Внизу суетятся рабочие,
нищий у тумбы виден,
а у этого брюхо и все прочее —
лежит себе сыт, как Сытин. (1: 99)
Это – обобщенный портрет капиталиста (врага революции, врага любви) – тупой и богатый соперник нищего поэта. Маяковский бродит по городу полуголодный. И везде видит одну и ту же сцену, как будто написанную Рабле:
Вижу,
вправо немножко,
неведомое ни на суше, ни в пучинах вод,
старательно работает над телячьей ножкой загадочнейшее существо.
Глядишь и не знаешь: ест или не ест он.
Глядишь и не знаешь: дышит или не дышит он.
Два аршина безлицого розового теста:
хоть бы метка была в уголочке вышита. (1: 112, 113)
Нет людей.
Понимаете
крик тысячедневных мук?
Душа не хочет немая идти,
а сказать кому? (1: 113)
После Октября поэт хлестал тунеядцев не менее беспощадно, чем до революции.
…Утихомирились бури революционных лон.
Подернулась тиной советская мешанина.
И вылезло
из-за спины РСФСР
мурло
мещанина.
………………………………………………..
Намозолив от пятилетнего сидения зады,
крепкие, как умывальники,
живут и поныне —
тише воды.
Свили уютные кабинеты и спаленки.
Взятка на Руси существует с основания государства. Русь платила дань – сначала хазарам, потом варягам, позже татаро-монголам. А где дань, там и взятки. Казалось, революция уничтожит взятку. Ничего подобного. Она теперь стала королевой человеческих отношений. Появились виртуозы взятки, мастера, академики.
Такому
в краже рабочих тыщ
для ширмы октябрьское зарево.
Он к нам пришел,
чтоб советскую нищь
на кабаки разбазаривать.
Я
белому
руку, пожалуй, дам,
пожму, не побрезгав ею.
Я лишь усмехнусь:
– А здорово вам
наши
намылили шею! —
Укравшему хлеб
не потребуешь кар.
Возможно
простить и убийце.
Быть может, больной,
сумасшедший угар
в душе
у него
клубится.
Но если
скравший
этот вот рубль
ладонью
ладонь мою тронет,
я, руку помыв,
кирпичом ототру
поганую кожу с ладони.
………………………………
страшней
и гаже
любого врага
взяточник. (7: 137)
Школьникам Зиновьева посчастливилось учиться логике у настоящего коммуниста, который дерзал, думал, хотел и смел. И не только в школе, а всю свою последующую жизнь новатора-философа, писателя и художника.
СЛЕГКА НАХАЛЬНЫЕ СТИХИ ТОВАРИЩАМ ИЗ ЭМКАХИ
(Юрию Лужкову и Зурабу Церетели посвящаю)
Маяковский идет на улицу, а улица, о, ужас, похожа на проститутку, зараженную венерической болезнью.
Улица провалилась, как нос сифилитика.
Река – сладострастье, растекшееся в слюни.
Отбросив белье до последнего листика,
сады похабно развалились в июне.
Я вышел на площадь,
выжженный квартал
надел на голову, как рыжий парик.
Людям страшно – у меня изо рта
шевелит ногами непрожеванный крик.
Но меня не осудят, но меня не облают,
как пророку, цветами устелят мне след.
Все эти, провалившиеся носами, знают:
я – ваш поэт.
Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!
Меня одного сквозь горящие здания
проститутки, как святыню, на руках понесут
и покажут богу в свое оправдание.
И бог заплачет над моею книжкой!
Не слова – судороги, слипшиеся комом;
и побежит по небу с моими стихами подмышкой
и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым. (1: 62)
А. Тышлер. Хорошее отношение к лошадям. Рисунок. 1950-е гг.
Смеялся Кузнецкий.
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошел и вижу
глаза лошадиные…
Улица опрокинулась,
течет по-своему…
Подошел и вижу —
за каплищей каплища
по морде катится,
прячется в шерсти…
ТОВАРИЩУ НЕТТЕ – ПАРОХОДУ И ЧЕЛОВЕКУ
Поэма в 7 частях (с вступлением). Слова народные. Правки незначительны
Души умерших людей -
и героев, и блядей,
и марксистов, и пижонов,
и всех прочих мудозвонов,
как на свет тот прилетают,
прежний облик принимают,
регистрацию проходят,
к богу на прием приходят.
Тот ведёт распределенье -
кто в какое отделенье,
то ли в рай, а то ли в ад,
то ли просто к чёрту в зад.
Как решит бог, так и быть,
ничего не изменить.
Благородных он кровей
(из евреев, сам еврей).
В общем, так, на этот раз
с того света мой рассказ.
Совещание у бога
времени украло много.
Не спешил он, но все знали,
что в приёмной дамы ждали.
Только очень уж не прост
разбирался там вопрос -
год какой-то разъебай
лазает из ада в рай.
Неизвестный тот мудак
превратил весь рай в бардак,
всполошил всех райских птиц,
пере@б святых девиц.
Старым девам сей нахал
целки всем переломал.
Надсмеялся над запретом –
заразил весь рай минетом.
И такое началось,
лесбиянство развелось,
за подругою подруга
лижут п@зды друг у друга.
Девы, дабы по@баться,
на амурчиков косятся.
Гавриил, седой скопец,
нарастил себе конец
и теперь, мудак с усами,
ходит и трясёт мудями.
Эта адова скотина
за@бла Варфалуила.
Вся работа - псу под хвост,
да, вопрос стоял не прост.
Сам Дзержинский разбирался
но вопрос так и остался -
неизвестный разъ@бай
продолжает лазать в рай.
Бог сказал: - Всех вас уволю,
дали, суки, аду волю!
Не рабочий день, а блядство,
то костры едва дымятся,
то дрова не подвезут,
х@ли вы торчите тут?
Всё играете в картишки,
сковородки - как ледышки,
Берия вчера замёрз!
Все это один вопрос.
Нет вечерней переклички,
кто-то вечно п@здит спички,
пятый день котлы не топят,
тьма, как у Лумумбы в жопе!
Это нам сигнал, что в рай
влез какой-то разъ@бай.
Я вам всем намылю хари!
- К Вам, господь наш, Мата Хари.
- Вон все нах@й, паразиты,
ну-ка, Харю пригласи ты.
Заходи, @бёна мать,
сколько тебя можно ждать,
я заданье дал когда,
ты шпионка иль п@зда?
- Я разведчица, мой бог,
Феликс ни х@я не смог,
а вот я нашла его -
разъ@бая твоего.
- Доложи, но не п@зди!
- Сперва в рай переведи,
обещал ведь рай в награду.
- Да рай нынче хуже аду,
на х@я тебе тот рай,
чего хочешь, выбирай.
- Рай, и всё. Иль не скажу!
- А ты хитрая, гляжу,
все вы, суки, балерины,
век @бётесь, как скотины,
рай потом вам подавай.
ладно, кто тот разъ@бай?
- Спиридон Мартыныч Кторов
из Тагильской из конторы,
тот, что был артиллерист.
Oн и тут на х@й не чист.
- Что с ним делать… Как узнала?
- С Евою его застала.
Он набил Адаму рожу,
Еву за@бал в рогожу,
обоссал весь райский сад,
щас Джульетту чешет в зад,
у него такоо-о-й елдак…
- Берию позвать сюда!
- Нет залупы, нет яйца,
а @бётся бесконца…
- Берия пусть член отрубит
или Кторов нас погубит.
Ты иди, побудь при нём,
у меня ещё приём.
Ну, катись, давай, иди.
Кто там следующий? Входи!
В кабинет вошла девица,
кругложопа, круглолица.
- Аа-а, Фелисточка, привет!
Жду давно на этот свет,
как доехала? – Отлично.
- Как вела себя? – Прилично.
Пососала Гавриилу
его новое х@ило,
а потом Варфалуил
пару раз мне засадил.
Твой любимый ангелочек
засадил в меня разочек.
Отпустила по минету
Симу, Хаму, Иафету,
Зевсу в жопу я дала -
хорошо себя вела.
- @б твою же бога мать,
должен в ад тебя послать!
- Лучше в рай. - Ну, ты даёшь,
ты ж мне всех тут за@бёшь,
хватит нам артиллериста,
друга твоего, Фелиста.
- Спиридона? Вы ошиблись,
мы в Тагиле как-то сшиблись.
Может, это было глупо,
но я помню, что залупу
ему сгрызла. – Нет, не спорьте,
он огрызком рай попортил.
Рассуждаешь, дура, глупо,
что ему кусок залупы,
если там такой х@ина,
как у Минина дубина,
впрочем, нет - кило на три.
Ты постой и посмотри,
Берия ему щас врежет,
полтора кило отрежет -
сантиметров сорок пять.
Будет знать, как рай @бать!
А теперь ты, как завет,
слушай божий мой совет -
Сталину и Риббентропу
дашь по паре раз, но жопу.
У Адольфа не стоит,
сверху сядь и сделай вид.
Геббельс будет домогаться -
постарайся обосраться.
Пусть в говне, блядь, полежит,
@баный антисемит!
Налетит, как гром, Чапай -
ни за что не подпускай!
Он моей охраны роту
пере@б всю в ту субботу.
Бродят с Петькой взад-вперед,
как ходячий анекдот,
а за ним вся моя рота.
Ищут белого кого-то.
Ты от них тихонько скройся,
в темном уголке укройся.
После Якову дашь тоже,
он еврей, но он хороший,
у Тагила твоего
город имени его.
Дав Фелисте наставленье,
бог вздохнул от утомленья,
грустно голову склонил,
пёрнул громко и почил.
Но Фелиста подошла,
в рясе божьей хуй нашла,
глянула и вон скорей.
Бог действительно еврей!
А на утро Гавриил
богу рапорт настрочил.
- Боже, что она творила, -
то послание гласило, -
не сдержала слово, блядь,
всем подряд дала @бать.
Сталина заели вши
в лапах папы Чанкайши,
от чекиста Иванова
мандавошки у Свердлова,
вся верхушка ВЧК
корчится от трепака,
Гитлера удар хватил,
Черчилль сифилис схватил.
Там, мой бог, такой скандал -
ты ни разу не видал!
Бог послание читает,
тут, блядь, Берия, влетает: -
Кторов где?? - он заорал, -
мне он жопа разодрал!
Так воткнул - сквозь рот пролезло,
с глаз пенсне от боли слезло,
через рот мой стал он шпарить
эту суку, Мату Хари.
Носом в жопу я втыкался,
до потопа надышался
Матахаринским говном.
Он закончил, а потом
нас обоих с х@я снял,
отпиздячил и слинял,
где сейчас он? Бог смеётся: -
Он с Фелистою ебётся.
- Что творят, Земной Творец,
саду райскому п@здец!
Обоссали все кругом,
превратив в публичный дом.
Обломали зубы, суки,
ну, за что мне эти муки?
Слугам всем на удивленье
принимает бог решенье -
Спиридона и Фелисту
оживить, немедля, быстро.
Вечной жизнью наградить
и на землю отпустить!
С Владимиром Маяковским я познакомился в школе. Конечно, не с ним самим, а с какими-то минимальными знаниями о его творчестве, к тому времени его уже давно не было. Хотя, понятие давно - очень относительно. Для молодых будет интересно сравнить цифры, которыми приходится оперировать, чтобы было понятно. Значит, было это скорее всего году в 1960-ом, Маяковского не было уже очень давно – целых тридцать лет, а состоялось моё знакомство с ним всего-то пятьдесят два года назад в восьмом классе школы. И чтобы уж совсем закрыть вопрос об относительности, скажу только, что моя бабушка родилась в 1899 году, и её отстояние от Пушкина всего шестьдесят два года, но с бабушкой своей я жил в одну эпоху, правда, сегодня уже закончившуюся, а Пушкин – в глубокой древности, в совсем непонятном. Не запутались? И это хорошо, что логика сбивается, и не может перепрыгнуть через самый простой расклад из цифр. Это тем более хорошо, что говоря о творчестве Владимира Владимировича Маяковского, придётся перепрыгивать, или увязать в барьерах не раз.
Конечно, эти строки я знал ещё до изучения в школе, и фамилию поэта тоже, а также то, что он неудобоваримый и совсем не поэтичный. Откуда? А откуда я знаю? Вам разве неизвестно, что вы не в состоянии назвать источник огромного количества ваших знаний? Знал, и точка. А всё остальное начал узнавать потом…
Мне очень повезло, в школе у нас был нормальный учитель литературы, вернее учительница, Юлия Николаевна. И Маяковский был у неё в числе любимых поэтов, поэтому я начал его читать. И чтение стихов Владимира Маяковского захлестнуло. Ещё бы, как могут не отозваться в душе подростка чеканные строки, зовущие переделать старый закостенелый и безнравственный мир.
И только уже потом что-то про жёлтую кофту и завораживающее.
И вдруг, почему-то странной барабанной дробью, совершенно случайно, и наверняка излишне, звучит метафора. Да, да! Ну, что же это может быть, кроме метафоры?!
«За всех вас,
которые нравились или нравятся,
хранимых иконами у души в пещере,
как чашу вина в застольной здравице,
подъемлю стихами наполненный череп.
А, может, это тоже о любви? Наверно любовь есть всякая… Или… Впрочем, никогда не догадаться, что именно так и бывает, пока сам не окунёшься с головой. Но молодому предугадать сложно, можно только предполагать. Но как ни странно, любое предположение меркнет перед тем, во что вдруг попадаешь, совсем не предчувствуя ничего… И только пройдя через круги ада, что-то начинаешь понимать….
«…Бог доволен.
Под небом в круче
измученный человек одичал и вымер.
Бог потирает ладони ручек.
Думает бог:
погоди, Владимир!
Это ему, ему же,
чтоб не догадался, кто ты,
выдумалось дать тебе настоящего мужа
и на рояль положить человечьи ноты.
Если вдруг подкрасться к двери спаленной,
перекрестить над вами стёганье одеялово,
знаю -
запахнет шерстью паленной,
и серой издымится мясо дьявола.
А я вместо этого до утра раннего
в ужасе, что тебя любить увели,
метался
и крики в строчки выгранивал,
уже наполовину сумасшедший ювелир.
В карты бы играть!
В вино
выполоскать горло сердцу изоханному.
«…Радуйся,
радуйся,
ты доконала!
Теперь
такая тоска,
что только б добежать до канала
и голову сунуть воде в оскал.
«Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду - красивый,
двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Приходите учиться -
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.
«Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце - холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая -
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любеночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала,-
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,-
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы -
большие,
маленькие,
многие!-
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится,-
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как "нате!",
муча перчатки замш,
сказала:
"Знаете -
я выхожу замуж".
Вот тут-то и собака!
Проще всего остановиться до этих слов и сделать вид, что не было этого. Или, что ещё стыднее, объявить, что талант гения оскудел и померк. Или совсем наоборот, вдруг уподобиться тем, кто совершенно бесстыдно исковеркал эти слова, вставив вместо Ленина другое имя, и размахивает тем, что потерпело крах.
Сложно уйти здесь от разговора о сегодняшнем дне, да пожалуй, уже уходить и не надо.
Уходит и через минуту возвращается вкупе с прочими нечистыми;
подходят к столу.
Учат!
Сколько ни дои акул -
не быть из акулы молоку.
Пора обедать!
Скорей кончай-ка!
Обратите внимание,
как это красиво:
волны и чайка.
Поговорим-ка лучше о щах и о чае.
К делу!
К делу!
Нам не до чаек.
Напирая, опрокидывают стол. На палубу грохаются пустые тарелки.
Швея и прачка
(грустно)
Всё совет министерский вылакал.
Плотник
(вскакивая на опрокинутый стул)
Товарищи!
Это нож в спину!
Товарищи!
Что ж это?
Раньше жрал один рот, а теперь обжирают
ротой?
Республика-то оказалась тот же царь, да
только сторотый.
Француз
(ковыряя в зубах)
И ещё, самое последнее, его крик души.
«Во весь голос
Первое вступление в поэму
Первая публикация: журнал "Книголюб" №3, 2014
Читайте также: