Портал Mz-Don

Меню
  • Контакты
  • Статьи
  • Блог

Вши под кожей статуи свободы

Отрывки из поэмы

Это было в мексиканском городе Чигуагуа. В доме-музее Панчо Вильи протекала крыша.

Капли дождя, просачиваясь сквозь испещрённый разводами потолок, мерно падали в эмалированный облупленный таз, стоявший на застеклённом шкафу, где висел генеральский мундир героя мексиканской революции. Сеньора Вилья с трудом передвигала распухшие ноги в домашних войлочных туфлях по скрипучему полу. Ей было нелегко носить своё тяжёлое, расплывшееся тело, колыхавшееся под длинным чёрным платьем, но она держалась величественно.

— Надо бы отремонтировать крышу, — сказала сеньора Вилья. — Но они до сих нор не дали мне пенсии. И ни одного песо на содержание музея. Мне говорят, чтобы я кому-то написала, но у меня есть гордость. Панчо тоже был гордый. Они до сих пор ненавидят его и мстят ему, даже мёртвому…

Я вспомнил, как один официальный чиновник поморщился, узнав о моём желании посетить этот дом.

Сеньора Вилья подвела меня к заржавленному старомодному автомобилю, стоявшему во дворе под навесом:

— Видите, вот здесь пулевая пробоина… И здесь… И здесь. Когда в Америке убили молодого президента, я подумала, что моего Панчо они убили точно так же — в открытой машине.

Сеньора Вилья оглянулась, как будто её могли услышать о н и, и перешла на лихорадочный шёпот:

— Я, конечно, необразованная крестьянка, сеньор, но вот что я вам скажу. Они — везде и, может быть, сейчас подслушивают нас. Они — во всех странах, только в Мексике они говорят по-испански, а в Америке — по-английски. Это они когда-то распяли нашего бедного Христа и с той поры ищут всех, кто хоть немножко похож на него, и убивают, убивают, убивают. Это они придумали налоги и канцелярии. Это они построили тюрьмы и расплодили полицию. Это они изобрели дьявольскую бомбу, на которую не пойдёшь с простым мачете…

Сеньора Вилья подошла к застеклённому шкафу, вынула генеральский мундир и посмотрела на свет:

— Проклятая моль. Она проникает всюду. Она разъедает всё…

Сеньора Вилья достала из старинной шкатулки нитки, иглу, напёрсток и начала штопать мундир, как будто завтра его мог потребовать хозяин.

А над её седой головой с пожелтевшей фотографии улыбался на лихом коне и в сомбреро её Панчо — генерал обманутой Армии Свободы.

«Панчо Вилья — это буду я.
На моём коне, таком буланом,
чувствую себя сейчас болваном,
потому что предали меня.
Был я нищ, оборван и чумаз.
Понял я, гадая, кто виновник:
хуже нету чёрта, чем чиновник,
ведьмы нет когтистее, чем власть.

Я у них сидел, как в горле кость,
не попав на удочку богатства.
В их телегу грязную впрягаться
я не захотел. Я дикий конь.
Я не стал Христом. Я слишком груб.
Но не стал Иудою — не сдался,
и, как высший орден государства,
мне ввинтили пулю — прямо в грудь.

У сенатора Роберта Кеннеди были странные глаза. Они всегда были напряжённы.

Голубыми лезвиями они пронизывали собеседника насквозь, как будто за его спиной мог скрываться кто-то опасный.

Даже когда сенатор смеялся и червонный чуб прыгал на загорелом, шелушащемся лбу горнолыжника, а ослепительные зубы скакали во рту, как дети на лужайке, его глаза жили отдельной, настороженной жизнью. Сегодня, в день своего рождения, сенатор был в ярко-зелёном пиджаке, малиновом галстуке-бабочке, весёленьких клетчатых брюках и лёгких замшевых башмаках. Но вся эта пестрая одежда, казалось, была рассчитана на то, чтобы отвлечь гостей от главного — от глаз хозяина.

Энергичные руки сенатора помогали гостям снимать шубы, трепали по стриженым головам многочисленных кеннедёнков, составивших домашний джаз и упоённо колотивших по металлическим тарелкам. Тонкие губы сенатора улыбались, хорошо зная, как обаятельно они умеют это делать, и вовремя успевали сказать каждому гостю что-нибудь особенно ему приятное.

Но глаза сенатора — два синих сгустка воли и тревоги — никого не гладили по головам, никому не улыбались.

Они обитали на лице как два непричастных к общему веселью существа. Внутри глаз шла изнурительная скрытая работа.

— Запомните мои слова: этот человек будет президентом Соединённых Штатов, — сказал, наклоняясь ко мне, Аверелл Гарриман.

За столом владычествовал знаменитый фельетонист Арт Бухвальд, похожий на благодушного, упитанного кота, который, однако, время от времени любит запустить когти в тех, кто его гладит.

Арт Бухвальд артистически демонстрировал свою независимость, с лёгкой ленцой высмеивая всех и вся, включая хозяина дома.

Умные короли всегда приглашали на праздник беспощадно ядовитых шутов. Шуты высмеивали королей в их присутствии, отчего те выглядели ещё умнее. Приручённый разоблачитель не страшен, а скорее полезен. Но это понимали только умные короли.

И Роберт Кеннеди хохотал, восторгаясь талантливым издевательством Бухвальда, обнимал фельетониста и чокался.

Но глаза сенатора продолжали работать. Между тем затеяли игру в жмурки.

Длинноногая художница, надвинув чёрную повязку на глаза, неуверенно бродила по комнате, ищуще простирая в воздухе руки, окутанные красным газом.

Её пальцы с маникюром лунного цвета, чуть шевелясь, приблизились к язычку пламени, колыхавшегося над свечой.

— Осторожней, огонь… — сказал стоявший неподалёку сенатор.

— А, это ты, Бобби, — засмеялась женщина и бросилась на его голос.

Бобби ловко увернулся и отпрыгнул к стене.

Но женщина с чёрной повязкой на глазах шла прямо на него, преграждая раскинутыми руками пути к отступлению.

Бобби прижался к стене, словно стараясь вжаться в неё, но стена не впустила его в себя…

Когда праздник уже захлёбывался сам в себе, мы стояли с Робертом Кеннеди одни в коридоре. У нас в руках были старинные хрустальные бокалы, в которых плясали зелёные искорки шампанского.

— Скажите, а вам действительно хочется стать президентом? — спросил я. — По-моему, это довольно неблагодарная должность.

— Я знаю, — усмехнулся он. Потом посерьёзнел. — Но я хотел бы продолжить дело брата.

— Тогда давайте выпьем за это, — сказал я. — Но чтобы это исполнилось, по старому русскому обычаю: бокалы до дна, а потом об пол…

Роберт Кеннеди неожиданно смутился, взглянув на бокалы.

— Хорошо, только я должен спросить разрешения у Этель. Это фамильные из её приданого…

Меня несколько удивило, как можно думать о каких-то бокалах, когда произносится такой тост, но, действительно, жёны есть жёны.

Мы выпили и одновременно швырнули опустошённые бокалы. Но они не разбились, а, мягко стукнувшись, покатились по красному ворсистому ковру.

Работа в глазах сенатора прекратилась. Они застыли, уставившись на неразбившиеся бокалы.

Роберт Кеннеди поднял один из них и постучал пальцем по стеклу. Звук получился глухой, невнятный. Бокалы были из прозрачного пластика.

Марина Влади и Валерий Плотников листают альбом с фотографиями Владимира Высоцкого





— Где бы он сидел?

— А зачем Гамлету борода? Просто ломка стереотипа, или что?



— Та пластинка вышла?

— Пластинка так и не вышла.



Единственный кадр, который я сделал по ходу спектакля, о чем ребят предупредил, — такая сцена, что невозможно для специальной постановочной съемки договориться со всеми. И я сделал почти полицейскую фотографию. Блиц в театре использовать нельзя, и я предупредил Аллу Демидову, Веню Смехова, что это будет такой прием — кадр со вспышкой. Публика, наверное, обалдела: во, фотограф, обнаглел совсем!


—Литературоведы говорят: у него стихи сами по себе не очень — главное у него актерское, темперамент, драйв.

— Значит, по-твоему, поэт?

— Личность. Меня иногда спрашивают: а че Лиля Брик? Она что, такая уж красивая была? Да нет, не была, но она была личностью. Она могла по какой-то своей причине отказать от дома Майе Плисецкой. Как?! Майе Плисецкой?! Да. И Володя — личность. Что это такое? Если бы кто-то мог точно определить, разложить по полочкам, что это такое, — все бы подались в личности. Он таким родился.


— Это Екатерина Вторая, а это Володя в роли Пугачева. Все на той же кухне делалась эта съемка, и я, когда отпечатал уже, увидел на стене Николая Второго в исполнении Ромашина, правда.

— А шпага чья?

— А шпага Леонида Витальевича Собинова, и мебель его. Это квартира Леонида Витальевича, здесь все настоящее. Почему Собинов? Потому что мои дети — Собиновы. Вот на снимке Ирочка Кассиль-Собинова — дочь Льва Абрамовича Кассиля и внучка Леонида Витальевича Собинова.

Марина Влади

— Простите, что сразу о делах, не спрашиваю ни о погоде, ни о самочувствии…

— Все нормально — холодно, и самочувствие отличное. Успокойтесь.

— Тогда про кадр, где вы в пробе на роль Екатерины Второй. Вы всерьез готовились к этой роли? Уже был какой-то план съемок?

— У нас был почти готовый сценарий Володарского. Но вживаться в роль толком не пришлось — нам запретили сниматься. И мы, по сути, сделали только фотопробы. Володя снялся в роли Пугачева, я — Екатерины. Правда, Володя снялся и в кинопробах — они просто замечательные. Я уже просто не успела, цензура наложила на все свою лапу.

— Кто готовил для вас костюм?

—Снимались в квартире Плотникова, для тех времен замечательной, он все и придумывал, и подготовил — прическу, платье. Мне хотелось выглядеть старше — это ведь Екатерина уже времен пугачевского бунта. Потом все интересовались, как я себя ощущала в качестве русской императрицы. Но я же актриса, могу сыграть кого угодно — и императрицу, и проститутку, и молодую женщину, и старую. Нормальная задача. Главное было совершенно в другом: нам с Володей по жизни очень хотелось, нам было очень важно сыграть что-то вместе. Чтобы я имела возможность работать в России. Но вот как раз этого власть не могла допустить, нам не дали. Было очень обидно.

Валерий Плотников

А это прощание с Володей. Я остался тогда ночевать в театре, потому что прекрасно понимал, что утром не прорвешься. И чем я еще руководствовался. В воспоминаниях современников рассказывается, что, мол, тысячи людей провожали Маяковского, или Бориса Пастернака на кладбище. И я думал: а где на это можно взглянуть? Визуального рассказа про эти события никакого. Правда, Маяковского я недавно увидел — оказывается, все-таки снимали. И я понимал, что проводы Володи я обязан снять. Я составил сценарий для себя, остался на ночь в театре и буквально по минутам снимал все, что происходило. Вот этот кадр, скажем, уникальный — последний Володин приезд в театр, 5.30 утра. Пустая еще Москва, окно с портретом, цветы.

Ко мне часто обращались со всякими глупостями: а правда, что Райкин умер? Или: правда, что Пугачева разошлась с Сашей Стефановичем? Желтой-то прессы тогда не было, и интернета тоже. И в этот день с утра тоже позвонили: правда, что Высоцкий умер? Так это ж не в первый раз. Я говорю: ребята, я с ним как раз договаривался встретиться сегодня в театре. Сейчас поеду узнаю. Подъезжаю к театру и вижу вот эту витрину в цветах. И понял, что на этот раз — правда.


— Москва-то была пустая. Олимпиада, запреты на въезд, на вход.

— Не скажи. Вот утром еще никого нет. А вот уже народ собирается. Я знал театр наизусть, и кто-то дал мне сверхширокоугольный объектив (вот он на снимке, тень от него) — я ведь прекрасно понимал, что придется делать очень общие планы. Вот как эта очередь от Котельников до театра. Я хотел, чтобы виден был и вход в театр, но вот этот козырек железный все перекрыл. Но и это я единственный снял, потому что все фотографы вот здесь столпились. И что они сняли? Несут чего-то в руках.

А вот вышла пластинка японская. Думаю, Володя написал бы что-нибудь веселое по этому поводу. Вот это, смотри, это песня Высоцкого — вот эти жучки, паучки и козявочки — это текст его песни.


— А почему, кстати, только Высоцкий? Много же было и заслуженных, зарабатывать же надо было.

— А почему Шнитке? А почему Любимов? Тоже никаких перспектив не было.

— И не было надежды, что перспективы появятся?

У меня вообще так замечательно сложилась жизнь — всякий раз оговариваюсь, что сейчас начнется чистая хлестаковщина — что я в юности был знаком с Бродским и Довлатовым. Просто в силу того, что жил на Невском. Но Иосиф почему-то обратил на меня внимание, хотя в том возрасте разница в три года была еще более ощутимой. Тебе 17, а мне 14 — о чем говорить? Мальчик, иди в прихожей посиди, тут взрослые курят. Тем не менее мы общались.

— Я за что Володе еще благодарен, так это за то, что он меня ввел в Театр на Таганке. Я в первый раз Таганку увидел на гастролях у нас, в ДК им. Первой пятилетки, который потом стал пристанищем Аркадия Исааковича Райкина. Такого безумия я и представить себе не мог: люди лезли по крышам, по водосточным трубам с явным риском сорваться и покалечиться.

А тут это потрясающее ощущение: прихожу в театр и чувствую себя в безопасности — все свои. Никто тебя не ударит в спину и не попросит покинуть помещение. А я еще и со своей тогдашней бездомностью особенно остро это чувствовал.


— А баба уже была его?

— Надо посмотреть по датам. Но даже если не была официально, то фактически да. Она и привела его на премьеру.

— Как у тебя складывались отношения с Мариной?

Мне приятно, что у них в квартире на Грузинской, а потом и в парижском доме Марины (я это видел в кинохронике) висели вот эти большие фотографии. Они как бы смотрят друг на друга с двух стеклянных створок шкафа.

Марина Влади

— У вас есть любимый кадр в этой серии?

— Несколько. Когда мы смотрим друг на друга. Когда переплелись, в смысле, сидим обнявшись и смотрим в камеру. Наверное, не только мне хочется на эти фотографии смотреть. Другим ведь тоже приятно, когда люди любят друг друга. Плотников прекрасный фотограф. Он честный.

А если человек честный, то и фотографии у него получаются честные.

Между прочим, мой друг из Петербурга — он тоже много снимал нас с Володей, Петя Солдатенков — прислал мне снимок, сделанный в начале июня 80-го года. Мы с Володей в театре, и сразу видно, что все, что о нас рассказывают эти гады — неправда. Мы вместе.

— Какие из гадов?

— Те, для которых Высоцкий — возможность зарабатывать деньги и славу. Чаще всего это люди, которые сами ничего в жизни не сделали и поэтому питаются нашей жизнью. Это больно.

Она и его одевать стала. Я-то помню его в этой красной рубашке с широким ремнем. Мама дорогая, что ж, мне Высоцкого переодевать, что ли?


Марина Влади

— А этот декоративный костюм кто подбирал? Очень интересно получилось.

— Да что там интересного? Ну, хотелось, чтобы это была не совсем обычная фотография. Просто портрет, почти для себя. Я вообще не люблю позировать, для меня это трудное дело.

— Вы же актриса.

— А в чем противоречие? Я делаю это профессионально, но не люблю. Есть актрисы, которые обожают крутиться перед зеркалом. А я вообще не люблю ничего искусственного — грима, краски, сложных причесок… Понимаю, что люди предпочитают разглядывать актрис намазанных и в удивительных одеждах. Но я люблю спортивную одежду, мне в ней очень удобно. Я всегда это говорю, это не кокетство. Кокетства мне не хватает, между прочим. Как тридцать лет назад, так и сегодня. Я такая же. Живу в естественном виде.

Валерий Плотников

— Представляешь ли Высоцкого в 75?




Это было в мексиканском городе Чигуагуа. В доме-музее Панчо Вильи протекала крыша.

Капли дождя, просачиваясь сквозь испещрённый разводами потолок, мерно падали в эмалированный облупленный таз, стоявший на застеклённом шкафу, где висел генеральский мундир героя мексиканской революции. Сеньора Вилья с трудом передвигала распухшие ноги в домашних войлочных туфлях по скрипучему полу. Ей было нелегко носить своё тяжёлое, расплывшееся тело, колыхавшееся под длинным чёрным платьем, но она держалась величественно.

- Надо бы отремонтировать крышу, - сказала сеньора Вилья. - Но они до сих нор не дали мне пенсии. И ни одного песо на содержание музея. Мне говорят, чтобы я кому-то написала, но у меня есть гордость. Панчо тоже был гордый. Они до сих пор ненавидят его и мстят ему, даже мёртвому…

Я вспомнил, как один официальный чиновник поморщился, узнав о моём желании посетить этот дом.

Сеньора Вилья подвела меня к заржавленному старомодному автомобилю, стоявшему во дворе под навесом:

- Видите, вот здесь пулевая пробоина… И здесь… И здесь. Когда в Америке убили молодого президента, я подумала, что моего Панчо они убили точно так же - в открытой машине.

Сеньора Вилья оглянулась, как будто её могли услышать о н и, и перешла на лихорадочный шёпот:

- Я, конечно, необразованная крестьянка, сеньор, но вот что я вам скажу. Они - везде и, может быть, сейчас подслушивают нас. Они - во всех странах, только в Мексике они говорят по-испански, а в Америке - по-английски. Это они когда-то распяли нашего бедного Христа и с той поры ищут всех, кто хоть немножко похож на него, и убивают, убивают, убивают. Это они придумали налоги и канцелярии. Это они построили тюрьмы и расплодили полицию. Это они изобрели дьявольскую бомбу, на которую не пойдёшь с простым мачете…

Сеньора Вилья подошла к застеклённому шкафу, вынула генеральский мундир и посмотрела на свет:

- Проклятая моль. Она проникает всюду. Она разъедает всё…

Сеньора Вилья достала из старинной шкатулки нитки, иглу, напёрсток и начала штопать мундир, как будто завтра его мог потребовать хозяин.

А над её седой головой с пожелтевшей фотографии улыбался на лихом коне и в сомбреро её Панчо - генерал обманутой Армии Свободы.

У сенатора Роберта Кеннеди были странные глаза. Они всегда были напряжённы.

Голубыми лезвиями они пронизывали собеседника насквозь, как будто за его спиной мог скрываться кто-то опасный.

Даже когда сенатор смеялся и червонный чуб прыгал на загорелом, шелушащемся лбу горнолыжника, а ослепительные зубы скакали во рту, как дети на лужайке, его глаза жили отдельной, настороженной жизнью. Сегодня, в день своего рождения, сенатор был в ярко-зелёном пиджаке, малиновом галстуке-бабочке, весёленьких клетчатых брюках и лёгких замшевых башмаках. Но вся эта пестрая одежда, казалось, была рассчитана на то, чтобы отвлечь гостей от главного - от глаз хозяина.

Энергичные руки сенатора помогали гостям снимать шубы, трепали по стриженым головам многочисленных кеннедёнков, составивших домашний джаз и упоённо колотивших по металлическим тарелкам. Тонкие губы сенатора улыбались, хорошо зная, как обаятельно они умеют это делать, и вовремя успевали сказать каждому гостю что-нибудь особенно ему приятное.

Но глаза сенатора - два синих сгустка воли и тревоги - никого не гладили по головам, никому не улыбались.

Они обитали на лице как два непричастных к общему веселью существа. Внутри глаз шла изнурительная скрытая работа.

- Запомните мои слова: этот человек будет президентом Соединённых Штатов, - сказал, наклоняясь ко мне, Аверелл Гарриман.

За столом владычествовал знаменитый фельетонист Арт Бухвальд, похожий на благодушного, упитанного кота, который, однако, время от времени любит запустить когти в тех, кто его гладит.

Арт Бухвальд артистически демонстрировал свою независимость, с лёгкой ленцой высмеивая всех и вся, включая хозяина дома.

Умные короли всегда приглашали на праздник беспощадно ядовитых шутов. Шуты высмеивали королей в их присутствии, отчего те выглядели ещё умнее. Приручённый разоблачитель не страшен, а скорее полезен. Но это понимали только умные короли.

И Роберт Кеннеди хохотал, восторгаясь талантливым издевательством Бухвальда, обнимал фельетониста и чокался.

Но глаза сенатора продолжали работать. Между тем затеяли игру в жмурки.

Длинноногая художница, надвинув чёрную повязку на глаза, неуверенно бродила по комнате, ищуще простирая в воздухе руки, окутанные красным газом.

Её пальцы с маникюром лунного цвета, чуть шевелясь, приблизились к язычку пламени, колыхавшегося над свечой.

- Осторожней, огонь… - сказал стоявший неподалёку сенатор.

- А, это ты, Бобби, - засмеялась женщина и бросилась на его голос.

Бобби ловко увернулся и отпрыгнул к стене.

Но женщина с чёрной повязкой на глазах шла прямо на него, преграждая раскинутыми руками пути к отступлению.

Бобби прижался к стене, словно стараясь вжаться в неё, но стена не впустила его в себя…

Когда праздник уже захлёбывался сам в себе, мы стояли с Робертом Кеннеди одни в коридоре. У нас в руках были старинные хрустальные бокалы, в которых плясали зелёные искорки шампанского.

- Скажите, а вам действительно хочется стать президентом? - спросил я. - По-моему, это довольно неблагодарная должность.

- Я знаю, - усмехнулся он. Потом посерьёзнел. - Но я хотел бы продолжить дело брата.

- Тогда давайте выпьем за это, - сказал я. - Но чтобы это исполнилось, по старому русскому обычаю: бокалы до дна, а потом об пол…

Роберт Кеннеди неожиданно смутился, взглянув на бокалы.

- Хорошо, только я должен спросить разрешения у Этель. Это фамильные из её приданого…

Меня несколько удивило, как можно думать о каких-то бокалах, когда произносится такой тост, но, действительно, жёны есть жёны.

Мы выпили и одновременно швырнули опустошённые бокалы. Но они не разбились, а, мягко стукнувшись, покатились по красному ворсистому ковру.

Работа в глазах сенатора прекратилась. Они застыли, уставившись на неразбившиеся бокалы.

Роберт Кеннеди поднял один из них и постучал пальцем по стеклу. Звук получился глухой, невнятный. Бокалы были из прозрачного пластика.

Отрывки из поэмы

Это было в мексиканском городе Чигуагуа. В доме-музее Панчо Вильи протекала крыша.

Капли дождя, просачиваясь сквозь испещрённый разводами потолок, мерно падали в эмалированный облупленный таз, стоявший на застеклённом шкафу, где висел генеральский мундир героя мексиканской революции. Сеньора Вилья с трудом передвигала распухшие ноги в домашних войлочных туфлях по скрипучему полу. Ей было нелегко носить своё тяжёлое, расплывшееся тело, колыхавшееся под длинным чёрным платьем, но она держалась величественно.

— Надо бы отремонтировать крышу, — сказала сеньора Вилья. — Но они до сих нор не дали мне пенсии. И ни одного песо на содержание музея. Мне говорят, чтобы я кому-то написала, но у меня есть гордость. Панчо тоже был гордый. Они до сих пор ненавидят его и мстят ему, даже мёртвому…

Я вспомнил, как один официальный чиновник поморщился, узнав о моём желании посетить этот дом.

Сеньора Вилья подвела меня к заржавленному старомодному автомобилю, стоявшему во дворе под навесом:

— Видите, вот здесь пулевая пробоина… И здесь… И здесь. Когда в Америке убили молодого президента, я подумала, что моего Панчо они убили точно так же — в открытой машине.

Сеньора Вилья оглянулась, как будто её могли услышать о н и, и перешла на лихорадочный шёпот:

— Я, конечно, необразованная крестьянка, сеньор, но вот что я вам скажу. Они — везде и, может быть, сейчас подслушивают нас. Они — во всех странах, только в Мексике они говорят по-испански, а в Америке — по-английски. Это они когда-то распяли нашего бедного Христа и с той поры ищут всех, кто хоть немножко похож на него, и убивают, убивают, убивают. Это они придумали налоги и канцелярии. Это они построили тюрьмы и расплодили полицию. Это они изобрели дьявольскую бомбу, на которую не пойдёшь с простым мачете…

Сеньора Вилья подошла к застеклённому шкафу, вынула генеральский мундир и посмотрела на свет:

— Проклятая моль. Она проникает всюду. Она разъедает всё…

Сеньора Вилья достала из старинной шкатулки нитки, иглу, напёрсток и начала штопать мундир, как будто завтра его мог потребовать хозяин.

А над её седой головой с пожелтевшей фотографии улыбался на лихом коне и в сомбреро её Панчо — генерал обманутой Армии Свободы.

«Панчо Вилья — это буду я.
На моём коне, таком буланом,
чувствую себя сейчас болваном,
потому что предали меня.
Был я нищ, оборван и чумаз.
Понял я, гадая, кто виновник:
хуже нету чёрта, чем чиновник,
ведьмы нет когтистее, чем власть.

Я у них сидел, как в горле кость,
не попав на удочку богатства.
В их телегу грязную впрягаться
я не захотел. Я дикий конь.
Я не стал Христом. Я слишком груб.
Но не стал Иудою — не сдался,
и, как высший орден государства,
мне ввинтили пулю — прямо в грудь.

У сенатора Роберта Кеннеди были странные глаза. Они всегда были напряжённы.

Голубыми лезвиями они пронизывали собеседника насквозь, как будто за его спиной мог скрываться кто-то опасный.

Даже когда сенатор смеялся и червонный чуб прыгал на загорелом, шелушащемся лбу горнолыжника, а ослепительные зубы скакали во рту, как дети на лужайке, его глаза жили отдельной, настороженной жизнью. Сегодня, в день своего рождения, сенатор был в ярко-зелёном пиджаке, малиновом галстуке-бабочке, весёленьких клетчатых брюках и лёгких замшевых башмаках. Но вся эта пестрая одежда, казалось, была рассчитана на то, чтобы отвлечь гостей от главного — от глаз хозяина.

Энергичные руки сенатора помогали гостям снимать шубы, трепали по стриженым головам многочисленных кеннедёнков, составивших домашний джаз и упоённо колотивших по металлическим тарелкам. Тонкие губы сенатора улыбались, хорошо зная, как обаятельно они умеют это делать, и вовремя успевали сказать каждому гостю что-нибудь особенно ему приятное.

Но глаза сенатора — два синих сгустка воли и тревоги — никого не гладили по головам, никому не улыбались.

Они обитали на лице как два непричастных к общему веселью существа. Внутри глаз шла изнурительная скрытая работа.

— Запомните мои слова: этот человек будет президентом Соединённых Штатов, — сказал, наклоняясь ко мне, Аверелл Гарриман.

За столом владычествовал знаменитый фельетонист Арт Бухвальд, похожий на благодушного, упитанного кота, который, однако, время от времени любит запустить когти в тех, кто его гладит.

Арт Бухвальд артистически демонстрировал свою независимость, с лёгкой ленцой высмеивая всех и вся, включая хозяина дома.

Умные короли всегда приглашали на праздник беспощадно ядовитых шутов. Шуты высмеивали королей в их присутствии, отчего те выглядели ещё умнее. Приручённый разоблачитель не страшен, а скорее полезен. Но это понимали только умные короли.

И Роберт Кеннеди хохотал, восторгаясь талантливым издевательством Бухвальда, обнимал фельетониста и чокался.

Но глаза сенатора продолжали работать. Между тем затеяли игру в жмурки.

Длинноногая художница, надвинув чёрную повязку на глаза, неуверенно бродила по комнате, ищуще простирая в воздухе руки, окутанные красным газом.

Её пальцы с маникюром лунного цвета, чуть шевелясь, приблизились к язычку пламени, колыхавшегося над свечой.

— Осторожней, огонь… — сказал стоявший неподалёку сенатор.

— А, это ты, Бобби, — засмеялась женщина и бросилась на его голос.

Бобби ловко увернулся и отпрыгнул к стене.

Но женщина с чёрной повязкой на глазах шла прямо на него, преграждая раскинутыми руками пути к отступлению.

Бобби прижался к стене, словно стараясь вжаться в неё, но стена не впустила его в себя…

Когда праздник уже захлёбывался сам в себе, мы стояли с Робертом Кеннеди одни в коридоре. У нас в руках были старинные хрустальные бокалы, в которых плясали зелёные искорки шампанского.

— Скажите, а вам действительно хочется стать президентом? — спросил я. — По-моему, это довольно неблагодарная должность.

— Я знаю, — усмехнулся он. Потом посерьёзнел. — Но я хотел бы продолжить дело брата.

— Тогда давайте выпьем за это, — сказал я. — Но чтобы это исполнилось, по старому русскому обычаю: бокалы до дна, а потом об пол…

Роберт Кеннеди неожиданно смутился, взглянув на бокалы.

— Хорошо, только я должен спросить разрешения у Этель. Это фамильные из её приданого…

Меня несколько удивило, как можно думать о каких-то бокалах, когда произносится такой тост, но, действительно, жёны есть жёны.

Мы выпили и одновременно швырнули опустошённые бокалы. Но они не разбились, а, мягко стукнувшись, покатились по красному ворсистому ковру.

Работа в глазах сенатора прекратилась. Они застыли, уставившись на неразбившиеся бокалы.

Роберт Кеннеди поднял один из них и постучал пальцем по стеклу. Звук получился глухой, невнятный. Бокалы были из прозрачного пластика.

Читайте также:

  • Как победили черную оспу в 1960 году
  • В какой серии женя заболела ветрянкой
  • Лишай и прививка от кори
  • Как обрабатывать высыпания при опоясывающем лишае
  • Лікування кольорового лишая
  • Контакты
  • Политика конфиденциальности