Быть может это бредит малярия
Облако в штанах автор Владимир Владимирович Маяковский | Флейта-позвоночник → |
Дата создания: 1915. Источник: Маяковский В. В. Полное собрание сочинений: В 13 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Худож. лит., 1955—1961. |
Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огро́мив мощью голоса,
иду — красивый,
10 двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Приходи́те учиться —
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает,
20 как кухарка страницы поваренной книги.
Хотите —
буду от мяса бешеный
— и, как небо, меняя тона —
хотите —
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а — облако в штанах!
Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
30 и женщины, истрепанные, как пословица.
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
Восемь.
Девять.
Десять.
Вот и вечер
в ночную жуть
40 ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
50 А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
60 плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
70 уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догна́ла,
зарезала, —
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
80 В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери. [2]
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
90 как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот, —
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
100 Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы —
большие,
маленькие,
многие! —
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится, —
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу
110 Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на́ зуб.
Что ж, выходи́те.
120 Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей за́гиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
150 преступлений,
боен, —
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле, —
170 ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
180 В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!
190 На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Никогда
ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!
Я раньше думал —
книги делаются так:
пришел поэт,
и сразу запел вдохновенный простак —
пожалуйста!
А оказывается —
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
ей нечем кричать и разговаривать.
Городов вавилонские башни,
возгордясь, возносим снова,
а бог
города на пашни
рушит,
мешая слово.
Улица му́ку молча пёрла.
Крик торчком стоял из глотки.
240 Топорщились, застрявшие поперек горла
пухлые taxi и костлявые пролетки.
Грудь испешеходили.
Чахотки площе.
Город дорогу мраком запер.
И когда —
все-таки! —
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
думалось:
250 в хо́рах архангелова хорала
бог, ограбленный, идет карать!
А за поэтами —
270 уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.
Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!
Нам, здоровенным,
с шагом саженьим,
280 надо не слушать, а рвать их —
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!
290 Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю —
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!
Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
300 именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!
Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра! [5]
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
310 с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория, [6]
где золото и грязь изъя́звили проказу, —
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!
Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы;
от копоти в оспе.
320 Я знаю —
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!
Жилы и мускулы — молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы —
каждый —
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!
340 Видели,
как собака бьющую руку лижет?!
Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
350 в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
А я у вас — его предтеча;
я — где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
ра́спял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!
360 И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю —
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! —
и окровавленную дам, как знамя.
Ах, зачем это,
370 откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!
Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.
И эту секунду,
бенгальскую
громкую,
я ни на что б не выменял,
400 я ни на.
А из сигарного дыма
ликерного рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
420 в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.
Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
440 небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкал,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе —
и будто по-женски,
и нежный как будто,
450 и будто бы пушки лафет.
Вы думаете —
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе! [10]
Выньте, гулящие, руки из брюк —
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук —
пришел чтоб и бился лбом бы!
460 Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом гря́зненьке!
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!
Земле,
470 обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника —
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.
Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез за кем-то
480 вгрызаться в бока.
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
Ничего не будет.
Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите —
небо опять иудит
490 пригоршнью обрызганных предательством звезд?
Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев. [11]
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф! [12]
Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу — глаза круглы, —
500 глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь — опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву? [13]
Может быть, нарочно я
в человечьем меси́ве
лицом никого не новей.
Я,
510 может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики — отцы,
девочки — забеременели.
И новым рожденным дай обрасти
520 пытливой сединой волхвов,
и придут они —
и будут детей крестить
именами моих стихов.
Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает —
530 от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.
Мария,
видишь —
я уже начал сутулиться.
В улицах
550 люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске, —
перехихикиваться,
что у меня в зубах
— опять! —
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
560 а на седых ресницах —
да! —
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз —
да! —
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
лопались люди,
проевшись насквозь,
570 и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.
Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
580 а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни. [14]
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!
Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.
Видишь — натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!
В раздетом бесстыдстве,
610 в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
630 величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Мария —
не хочешь?
640 Не хочешь!
Значит — опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
650 перееханную поездом лапу.
Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой [16]
солнце землю —
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца —
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.
660 Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бо́к,
наклонюсь
и скажу ему на̀ ухо:
— Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте — знаете —
670 устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по́ столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу [17]
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи, —
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
680 я натащу тебе.
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь —
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им —
690 сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из севрской му́ки изваянных ваз. [18]
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова, —
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал — ты всесильный божище,
700 а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою́
отсюда до Аляски!
710 Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите —
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
720 Я иду!
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.
муча перчатки замш,
Видите — спокоен как!
которую надо украсть!
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
песня. План Ломоносова - Резкая как нате! (В.Маяковский "Облако в штанах" )
аналогичное в прочтении Петрова
Ну и как бэ мне кажется, этот отрывок понимается лучше теми, кто оказывался в схожих ситуациях в жизни
План Ломоносова отлично исполнили, а вот Петров что то не зашел =\
По мне вот это больше похоже на Маяковского да и вообще на стихи.
План Ломоносова тоже хорош но все-же другой жанр.
А что Петров что Овсянников не стихи читают
Смехов да. Я весь его цикл посмотрел запоем. Эрдмана открыл для себя :)
Зашла ради ссылки на План Ломоносова)
И в пролёт не брошусь, и не выпью яду
Согласен, видео в посте хуйня, План Ломоносова сделали как надо)
Как говорил Маяковский:
А это что? Как будто прыжок в пропасть, а не история жизни
Уже сто лет прошло, а он до сих пор светит. Гений, одним словом.
зачем коверкать слова? Ну уже с бумажки прочитай=( Последнюю рифму просрал
Тут, скорее, оговорки по фрейду. Подсознание подкидывает другие слова. ;)
Вошла ты трезвая
Помню в школе чтобы не готовится к урокам преподаватель нам задавала тупо три дня подряд выучить стихи Маяковского размером в 1,5 страницы каждый . С тех пор меньше всего я подумаю читать Маяковского
Для меня стихи Маяковского выглядят как "абырвалбджджад". Его последователи пишут песни подобные: "я крокодил, крокожу и буду крокодить".
для меня примерно так же)
Хорошо прочитал, поставил плюсик. Спасибо.
Хорошее отношение к лошадям
Я люблю стихи Маяковского. 20-30 минут назад решил на ютубе найти старое видео, где актер Виктор Логинов читает "Хорошее отношение к лошадям". Видео с Логиновым не нашел, но оказалось, что много разных актеров читают этот стих по-разному.
Я приведу здесь несколько вариантов.
Я сам всегда читаю его как Смехов. Мне кажется это исполнение естественным.
Но вот как его читает Максим Аверин. Это меня поразило и задело. А еще то, что он уже седой.
Задевает не мимика лица в конце, а с какой он декламирует.
А вот так читает Петр Фоменко. Мне показалось блеклым, но он режиссер и педагог. Наверное, ему виднее.
а вот это выступление меня тоже чем-то зацепило. Не знаю почему. Достаточно душевное. Не смог его отложить.
8 января 1878 года – Умер Николай Алексеевич Некрасов
8 января 1878 года (по новому) – Умер Николай Алексеевич Некрасов.
В начале 1875 года Некрасов тяжело заболел и скоро жизнь его превратилась в медленную агонию.
В диагностическом плане вначале высказывались разные предположения, ломали голову довольно долго, но со временем становилось все более очевидным, что речь идет о раковой опухоли толстой или прямой кишки.
Рисунок Ивана Крамского
В начале декабря 1876 года больного консультировал работавший тогда в Медико-хирургической академии профессор Николай Склифосовский, который при пальцевом исследовании прямой кишки отчетливо определил новообразование - ". в окружности верхней части прямой кишки находится опухоль величиной с яблоко, которая окружает всю периферию кишки и, вероятно, причиняет ее приращение к крестцовой кости, отчего эта часть кишки неподвижна; соответственно месту этой опухоли находится весьма значительное сужение кишки, сужение кишки весьма значительно так, что верхушка пальца едва в него проникает"
В общих чертах Николай Алексеевич был ознакомлен со своей болезнью и понял, что речь идет о серьезном заболевании. Настроение его ухудшилось. Врачи стали увеличивать дозу опия, но Н.А.Некрасов относился к этому очень негативно, так как боялся что это повлияет на его умственные способности, а он использовал малейшую возможность для литературной работы - продолжал писать стихотворения.
К этому времени относятся такие его строки:
О Муза! наша песня спета.
Приди, закрой глаза поэта
На вечный сон небытия,
Сестра народа - и моя!
Применявшееся лечение оказывалось все менее и менее эффективным. Больной тяжело страдал. 18 января 1877 г. Некрасову был приглашен хирург проф. Е.И.Богдановский. К нему обратился сам больной поэт.
4 апреля 1877 г. хирурги Н.И.Богдановский, С.П.Боткин и Н.А.Белоголовый предложили Н.А.Некрасову делать операцию и назначили ее на 6 апреля. Операцию было доверено провести Е.И.Богдановскому.
Похороны Некрасова. Рисунок А.Бальдингера
Когда только впервые встал вопрос об операции, сестра поэта А.А.Буткевич обратилась через знакомого в Вене к известному хирургу профессору Теодору Бильроту с просьбой приехать в Петербург и сделать операцию брату. 5 апреля пришло согласие Т.Бильрота, за приезд и операцию он запросил 15 тыс. прусских марок. Готовясь к возможному приезду венского хирурга, Н.А.Некрасов пишет брату Федору: ". немедля пришли деньги, кроме 14 тыс. по векселям, за тобой 1 тыс. процентная. Весь твой Ник. Некрасов" (12 марта 1877 г.) .
Лечившим больного врачам, в том числе и Е.И.Богдановскому, пришлось согласиться с принятым решением и ожидать приезда Т.Бильрота, хотя они отчетливо понимали экстренную необходимость в разгрузке кишечника oneративным путем. Профессор Т.Бильрот прибыл в Петербург вечером 11 апреля 1877 г. и его ознакомили с историей заболевания. 12 апреля он осмотрел больного и переговорил с Е.И.Богдановским о некоторых приготовлениях к операции и о времени вмешательства, которое они согласованно назначили на 13 ч.
Напрасно был выписан из Вены Бильрот; мучительная операция ни к чему не привела.
Вести о смертельной болезни поэта довели популярность его до высшего напряжения. Со всех концов России посыпались письма, телеграммы, приветствия, адресы. Они доставляли высокую отраду больному в его страшных мучениях. Написанные за это время "Последние песни" по искренности чувства, сосредоточившегося почти исключительно на воспоминаниях о детстве, о матери и о совершенных ошибках, принадлежат к лучшим созданиям его музы.
В декабре состояние больного довольно быстро стало ухудшаться, хотя колостома функционировала без каких-либо осложнений, лишь иногда наблюдалось небольшое выпадение слизистой оболочки. Вместе с тем, наряду с усилением общей слабости и исхуданием, появились постоянные и нарастающие боли в ягодичной области слева, припухлость и крепитация на задней поверхности бедра до коленной области, отеки на ногах. Периодически возникал озноб. Из прямой кишки стал выделяться зловонный гной.
14 декабря наблюдавший больного Н.А.Белоголовый определил, как он записал, "полный паралич правой половины тела". Больной был осмотрен С.П.Боткиным. Сознание и речь были еще сохранены. С каждым днем состояние прогрессивно ухудшалось, появились симптомы приближающейся смерти. Больной очень страдал.
26 декабря Николай Алексеевич поочередно подозвал к себе жену, сестру и сиделку. Каждой из них он сказал едва различимое "прощайте". Вскоре сознание покинуло его, и через сутки, вечером 27 декабря (8 января 1878 г. по новому стилю) Некрасов скончался.
30 декабря несмотря на сильный мороз, многотысячная толпа провожала тело поэта от дома на Литейном проспекте до места вечного его успокоения на кладбище Новодевичьего монастыря.
Похороны Некрасова, сами собой устроившиеся без всякой организации, были первым случаем всенародной отдачи последних почестей писателю.
Уже на самых похоронах Некрасова завязался или, вернее, продолжался бесплодный спор о соотношении между ним и двумя величайшими представителями русской поэзии - Пушкиным и Лермонтовым. Ф.М. Достоевский, сказавший несколько слов у открытой могилы Некрасова, поставил (с известными оговорками) эти имена рядом, но несколько молодых голосов прервали его криками: "Некрасов выше Пушкина и Лермонтова"…
Облако в штанах автор Владимир Владимирович Маяковский | Флейта-позвоночник → |
Дата создания: 1915. Источник: Маяковский В. В. Полное собрание сочинений: В 13 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Худож. лит., 1955—1961. |
Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огро́мив мощью голоса,
иду — красивый,
10 двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Приходи́те учиться —
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает,
20 как кухарка страницы поваренной книги.
Хотите —
буду от мяса бешеный
— и, как небо, меняя тона —
хотите —
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а — облако в штанах!
Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
30 и женщины, истрепанные, как пословица.
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
Восемь.
Девять.
Десять.
Вот и вечер
в ночную жуть
40 ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
50 А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
60 плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
70 уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догна́ла,
зарезала, —
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
80 В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери. [2]
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
90 как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот, —
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
100 Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы —
большие,
маленькие,
многие! —
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится, —
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу
110 Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на́ зуб.
Что ж, выходи́те.
120 Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей за́гиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
150 преступлений,
боен, —
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле, —
170 ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
180 В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!
190 На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Никогда
ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!
Я раньше думал —
книги делаются так:
пришел поэт,
и сразу запел вдохновенный простак —
пожалуйста!
А оказывается —
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
ей нечем кричать и разговаривать.
Городов вавилонские башни,
возгордясь, возносим снова,
а бог
города на пашни
рушит,
мешая слово.
Улица му́ку молча пёрла.
Крик торчком стоял из глотки.
240 Топорщились, застрявшие поперек горла
пухлые taxi и костлявые пролетки.
Грудь испешеходили.
Чахотки площе.
Город дорогу мраком запер.
И когда —
все-таки! —
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
думалось:
250 в хо́рах архангелова хорала
бог, ограбленный, идет карать!
А за поэтами —
270 уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.
Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!
Нам, здоровенным,
с шагом саженьим,
280 надо не слушать, а рвать их —
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!
290 Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю —
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!
Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
300 именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!
Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра! [5]
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
310 с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория, [6]
где золото и грязь изъя́звили проказу, —
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!
Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы;
от копоти в оспе.
320 Я знаю —
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!
Жилы и мускулы — молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы —
каждый —
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!
340 Видели,
как собака бьющую руку лижет?!
Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
350 в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
А я у вас — его предтеча;
я — где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
ра́спял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!
360 И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю —
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! —
и окровавленную дам, как знамя.
Ах, зачем это,
370 откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!
Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.
И эту секунду,
бенгальскую
громкую,
я ни на что б не выменял,
400 я ни на.
А из сигарного дыма
ликерного рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
420 в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.
Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
440 небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкал,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе —
и будто по-женски,
и нежный как будто,
450 и будто бы пушки лафет.
Вы думаете —
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе! [10]
Выньте, гулящие, руки из брюк —
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук —
пришел чтоб и бился лбом бы!
460 Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом гря́зненьке!
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!
Земле,
470 обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника —
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.
Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез за кем-то
480 вгрызаться в бока.
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
Ничего не будет.
Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите —
небо опять иудит
490 пригоршнью обрызганных предательством звезд?
Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев. [11]
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф! [12]
Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу — глаза круглы, —
500 глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь — опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву? [13]
Может быть, нарочно я
в человечьем меси́ве
лицом никого не новей.
Я,
510 может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики — отцы,
девочки — забеременели.
И новым рожденным дай обрасти
520 пытливой сединой волхвов,
и придут они —
и будут детей крестить
именами моих стихов.
Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает —
530 от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.
Мария,
видишь —
я уже начал сутулиться.
В улицах
550 люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске, —
перехихикиваться,
что у меня в зубах
— опять! —
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
560 а на седых ресницах —
да! —
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз —
да! —
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
лопались люди,
проевшись насквозь,
570 и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.
Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
580 а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни. [14]
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!
Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.
Видишь — натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!
В раздетом бесстыдстве,
610 в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
630 величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Мария —
не хочешь?
640 Не хочешь!
Значит — опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
650 перееханную поездом лапу.
Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой [16]
солнце землю —
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца —
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.
660 Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бо́к,
наклонюсь
и скажу ему на̀ ухо:
— Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте — знаете —
670 устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по́ столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу [17]
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи, —
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
680 я натащу тебе.
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь —
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им —
690 сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из севрской му́ки изваянных ваз. [18]
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова, —
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал — ты всесильный божище,
700 а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою́
отсюда до Аляски!
710 Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите —
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
720 Я иду!
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.
Читайте также: