Не любовь а лихорадка легкий бой лукав и лживая любовь
Вернусь к поэзии. Интересно, что две другие главы "театрального романа", писавшиеся одновременно с романтическими пьесами – стихотворные циклы "Комедьянт" и "Стихи к Сонечке", – тоже осуществляют попытку Цветаевой говорить разными голосами. Обращенный к Завадскому "Комедьянт" – один из прекрасных любовных циклов поэта. Здесь, сплетаясь, наплывают друг на друга и борются любовь, восхищение, презрение к герою и себе, ирония над ним, над собой, над своей "завороженностью".
Героиня любит и страдает, понимая, что любит без взаимности, разбиваясь о бесчувственность своего героя. Но любовь непобедима рассудком.
Не успокоюсь, пока не увижу.
Не успокоюсь, пока не услышу.
Вашего взора пока не увижу.
Вашего слова пока не услышу.
Что-то не сходится – самая малость!
Кто мне в задаче исправит ошибку?
Солоно-солоно сердцу досталась
Сладкая-сладкая Ваша улыбка.
Мы слышим голос женщины: любящей, отвергнутой, страдающей. Но Поэт-Цветаева противостоит женщине: эта любовная игра не должна перерасти в драму или трагедию. Иронией, стилизацией под театральное "лицедейство" поэт сводит все к простому приключению. Цветаева пытается уверить читателя – и самое себя – что это не всерьез, это театральная сцена, за которой сама она следит как бы со стороны:
Не любовь, а лихорадка!
Легкий бой лукав и лжив.
Нынче тошно, завтра сладко,
Нынче помер, завтра жив.
Бой кипит. Смешно обоим:
Как умен – и как умна!
Героиней и героем
Я равно обольщена.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рот как мед, в очах доверье,
Но уже взлетает бровь.
Не любовь, а лицемерье.
Лицедейство – не любовь!
И итогом этих (в скобках -
Несодеянных!) грехов -
Будет легонькая стопка
Восхитительных стихов.
Даже в любовном поединке Цветаева помнит, что она – Поэт; в подтексте возникает мысль о стихах, которые родятся из этого поединка. Будучи побежденной или отвергнутой в реальности, она-Поэт победит в том, что напишет: "Порукою тетрадь – не выйдешь господином!" В ироничном, нежном и тихом – так говорят шепотом – чуть стилизованном под галантное любовное признание стихотворении "Вы столь забывчивы, сколь незабвенны. " Цветаева предсказывает, что герой "Комедьянта" останется жить в ее стихах:
Друг! Все пройдет! – Виски в ладонях сжаты, -
Жизнь разожмет! – Младой военнопленный,
Любовь отпустит Вас, но – вдохновенный -
Всем пророкочет голос мой крылатый -
О том, что жили на земле когда-то
Вы, – столь забывчивый, сколь незабвенный!
На самом деле Цветаева видела своего героя трезвее и прозаичнее, чем в стихах. Ирония "Комедьянта" рождена этим взглядом и одновременно его прикрывает. В набросках пьесы, героями-антиподами которой должны были стать Придворный и Комедьянт, Цветаева характеризовала последнего: "тщеславное, самовлюбленное, бессердечное существо, любящее только зеркало". Почти через двадцать лет Комедьянт по-новому оживет в "Повести о Сонечке". Здесь Цветаева выступает исследователем феномена неодушевленной красоты ("Каменный Ангел"). О своем чувстве к Юре 3. она вспоминает теперь почти с недоумением.
Трагическим диссонансом звучит в "Комедьянте" стихотворение, при жизни Цветаевой не опубликованное:
Сам Чорт изъявил мне милость!
Пока я в полночный час
На красные губы льстилась -
Там красная кровь лилась.
Пока легион гигантов
Редел на донском песке,
Я с бандой комедиантов
Браталась в чумной Москве.
Очнувшись от театрального угара, Цветаева внезапно почувствовала, что заблудилась в чужом и чуждом ей мире:
Чтоб Совесть не жгла под шалью -
Сам Чорт мне вставал помочь.
Ни утра, ни дня – сплошная
Шальная, чумная ночь.
Увлечение Студией, студийцами, театром – наваждение; Чорт пришел в эти стихи из поговорки "чорт попутал". Примерно тогда же написано и тоже не напечатано восьмистишие:
О нет, не узнает никто из вас
– Не сможет и не захочет! -
Как страстная совесть в бессонный час
Мне жизнь молодую точит!
Как душит подушкой, как бьет в набат,
Как шепчет все то же слово.
– В какой обратился треклятый ад
Мой глупый грешок грошовый!
То, что эти стихи не были опубликованы, кажется мне значительным: в них спрятаны тайные чувства, в которых человек не хочет признаться даже самому себе. "Страстная совесть" Цветаевой, в "Искусстве при свете Совести" превратившаяся в "Страшный суд Совести", была к себе беспощадна. Однако Цветаева не совсем справедлива. Она не только "браталась" с "бандой комедиантов" – одновременно с "театральным романом" она вела дневниковые записи, запечатлевшие время и "мертвую петлю" (ее выражение), в которой билась ее душа, воспевала "Лебединый Стан" – тех, чья "красная кровь лилась" на полях Гражданской войны.
Когда смотришь на даты и видишь, что на протяжении нескольких дней написаны стихи "Я помню ночь на склоне Ноября. " и "Царь и Бог! Простите малым. " – поражаешься.
Я помню ночь на склоне Ноября.
Туман и дождь. При свете фонаря
Ваш нежный лик – сомнительный и странный,
По-диккенсовски – тусклый и туманный,
Знобящий грудь, как зимние моря.
– Ваш нежный лик при свете фонаря.
И ветер дул, и лестница вилась.
От Ваших губ не отрывая глаз,
Полусмеясь, свивая пальцы в узел,
Стояла я, как маленькая Муза,
Невинная – как самый поздний час.
И ветер дул и лестница вилась.
Буквально через три дня:
Царь и Бог! Простите малым -
Слабым – глупым – грешным – шалым,
В страшную воронку втянутым,
Обольщенным и обманутым, -
Царь и Бог! Жестокой казнию
Не казните Стеньку Разина!
Царь! Господь тебе отплатит!
С нас сиротских воплей – хватит!
Хватит, хватит с нас покойников!
Царский Сын, – прости Разбойнику.
Разве один человек способен так разно чувствовать и писать в одно и то же время? Но Поэт – явление неучтимое, подвластное самому ему неведомой стихии. Он не может знать, что завтра или даже сегодня сорвется с его пера:
. Ибо путь комет -
Поэтов путь. Развеянные звенья
Причинности – вот связь его! Кверх лбом -
Отчаятесь! Поэтовы затменья
Не предугаданы календарем. -
а потому не несет моральной ответственности за то, что написалось. Этим проблемам она посвятит литературно-философские эссе "Поэт и Время" и "Искусство при свете Совести".
В "Повести о Сонечке" есть сцена, комментирующая ситуацию "и ветер дул, и лестница вилась. ", в ней описано прощание с уходящим Юрой З.: ". я, проводив его с черного хода по винтовой лестнице и на последней ступеньке остановившись, при чем он все-таки оставался выше меня на целую голову". Грязная, темная, освещенная лишь дальним уличным фонарем винтовая "черная" лестница, по которой снизу таскают дрова, а сверху ведра с помоями; сквозь выбитые окна дует ветер и хлещет дождь – вот "из какого сора" могут возникнуть романтические стихи.
"Шальная, чумная ночь" – не только кружение сердца и пера в атмосфере любовной игры и романтики, но и реальность – "Московский, чумной, девятнадцатый год", как сказано в других стихах. Жизнь шла своим чередом. Приходилось ездить в деревню, чтобы на спички, мыло и еще уцелевший ситец выменивать продукты; ходить на толкучки, продавая книги, вещи – все, что можно было продать; рубить на дрова когда-то с любовью выбранную к свадьбе мебель. Топить печи, ставить самовары, варить, стирать, чинить одежду. Опухшими от холода руками перебирать и на себе – на Алиных детских салазках – перетаскивать пуды мерзлой картошки. И этими же руками писать о Марии Антуанетте, Байроне, Казанове, Комедьянте, о судьбах России. "Целую тысячу раз Ваши руки, которые должны быть только целуемы – а они двигают шкафы и подымают тяжести – как безмерно люблю их за это",– написала ей Сонечка Голлидэй, и Цветаева сохранила эти слова в сердце: ей нечасто говорили такое.
Кажется, поэт живет несколько жизней: собственную московскую, ту, на Дону, за которой следит то с надеждой, то с отчаяньем, и эту "шальную", где живые студийцы смешались с героикой и романтикой XVIII века. Вобрав в себя все, она пишет стихи и прозу – и каждый раз это другая Цветаева. С того момента, когда ей пришлось осознать понятия быта и Бытия, они стали для нее антагонистами: быт необходимо было изжить, преодолеть, существовать Цветаева могла только в Бытии. Дон, Казанова, Комедьянт, Лозэн были ее Бытием, мороженая картошка – бытом. Я надеюсь, что кружение сердца и завороженность театром помогли Цветаевой пережить первые послереволюционные зимы.
[youtube.player]— Комедьянту, игравшему Ангела, —
или Ангелу, игравшему Комедьянта —
не все равно ли, раз — Вашей милостью —
я, вместо снежной повинности Москвы
19 года несла — нежную.
Я помню ночь на склоне ноября.
Туман и дождь. При свете фонаря
Ваш нежный лик — сомнительный и странный,
По-диккенсовски — тусклый и туманный,
Знобящий грудь, как зимние моря…
— Ваш нежный лик при свете фонаря.
И ветер дул, и лестница вилась…
От Ваших губ не отрывая глаз,
Полусмеясь, свивая пальцы в узел,
Стояла я, как маленькая Муза,
Невинная — как самый поздний час…
И ветер дул и лестница вилась.
А на меня из-под усталых вежд
Струился сонм сомнительных надежд.
— Затронув губы, взор змеился мимо… —
Так серафим, томимый и хранимый
Таинственною святостью одежд,
Прельщает Мир — из-под усталых вежд.
Сегодня снова диккенсова ночь.
И тоже дождь, и так же не помочь
Ни мне, ни Вам, — и так же хлещут трубы,
И лестница летит… И те же губы…
И тот же шаг, уже спешащий прочь —
Туда — куда-то — в диккенсову ночь.
Мало ли запястий
Плелось, вилось?
Что тебе запястье
Мое — далось?
Все кругом да около —
Что кот с мышом!
Нет, — очами, сокол мой,
Глядят — не ртом!
Не любовь, а лихорадка!
Легкий бой лукав и лжив.
Нынче тошно, завтра сладко,
Нынче помер, завтра жив.
Бой кипит. Смешно обоим:
Как умен — и как умна!
Героиней и героем
Я равно обольщена.
Жезл пастуший — или шпага?
Зритель, бой — или гавот?
Шаг вперед — назад три шага,
Шаг назад — и три вперед.
Рот как мед, в очах доверье,
Но уже взлетает бровь.
Не любовь, а лицемерье,
Лицедейство — не любовь!
И итогом этих (в скобках —
Несодеянных!) грехов —
Будет легонькая стопка
Восхитительных стихов.
Концами шали
Вяжу печаль твою.
И вот — без шали —
На площадях пою.
Снятo проклятие!
Я госпожа тебе!
Дружить со мной нельзя, любить меня — не можно!
Прекрасные глаза, глядите осторожно!
Баркасу должно плыть, а мельнице — вертеться.
Тебе ль остановить кружaщееся сердце?
Порукою тетрадь — не выйдешь господином!
Пристало ли вздыхать над действом комедийным?
Любовный крест тяжел — и мы его не тронем.
Вчерашний день прошел — и мы его схороним.
Волосы я — или воздух целую?
Веки — иль веянье ветра над ними?
Губы — иль вздох под губами моими?
Не распознаю и не расколдую.
Знаю лишь: целой блаженной эпохой,
Царственным эпосом — струнным и странным —
Приостановится…
Это короткое облачко вздоха.
Друг! Все пройдет на земле, — аллилуйя!
Вы и любовь, — и ничто не воскреснет.
Но сохранит моя темная песня —
Голос и волосы: струны и струи.
Не успокоюсь, пока не увижу.
Не успокоюсь, пока не услышу.
Вашего взора пока не увижу,
Вашего слова пока не услышу.
Что-то не сходится — самая малость!
Кто мне в задаче исправит ошибку?
Солоно-солоно сердцу досталась
Сладкая-сладкая Ваша улыбка!
— Баба! — мне внуки на урне напишут.
И повторяю — упрямо и слабо:
Не успокоюсь, пока не увижу,
Не успокоюсь, пока не услышу.
Вы столь забывчивы, сколь незабвенны.
— Ах, Вы похожи на улыбку Вашу! —
Сказать еще? — Златого утра краше!
Сказать еще? — Один во всей вселенной!
Самой Любви младой военнопленный,
Рукой Челлини ваянная чаша.
Друг, разрешите мне на лад старинный
Сказать любовь, нежнейшую на свете.
Я Вас люблю. — В камине воет ветер.
Облокотясь — уставясь в жар каминный —
Я Вас люблю. Моя любовь невинна.
Я говорю, как маленькие дети.
Друг! Все пройдет! Виски в ладонях сжаты,
Жизнь разожмет! — Младой военнопленный,
Любовь отпустит вас, но — вдохновенный —
Всем пророкочет голос мой крылатый —
О том, что жили на земле когда-то
Вы — столь забывчивый, сколь незабвенный!
Короткий смешок,
Открывающий зубы,
И легкая наглость прищуренных глаз.
— Люблю Вас! — Люблю Ваши зубы и губы,
(Все это Вам сказано — тысячу раз!)
Еще полюбить я успела — постойте! —
Мне помнится: руки у Вас хороши!
В долгу не останусь, за все — успокойтесь —
Воздам неразменной деньгою души.
Посмейтесь! Пусть нынешней ночью приснятся
Мне впадины чуть-улыбнувшихся щек.
Но даром — не надо! Давайте меняться:
Червонец за грошик: смешок — за стишок!
Нa смех и нa зло:
Здравому смыслу,
Ясному солнцу,
Белому снегу —
Я полюбила:
Мутную полночь,
Льстивую флейту,
Праздные мысли.
Этому сердцу
Родина — Спарта.
Помнишь лисенка,
Сердце спартанца?
— Легче лисенка
Скрыть под одеждой,
Чем утаить вас,
Ревность и нежность!
Мне тебя уже не надо,
Милый — и не оттого что
С первой почтой — не писал.
И не оттого что эти
Строки, писанные с грустью,
Будешь разбирать — смеясь.
(Писанные мной одною —
Одному тебе! — впервые! —
Расколдуешь — не один.)
И не оттого что кудри
До щеки коснутся — мастер
Я сама читать вдвоем! —
И не оттого что вместе
— Над неясностью заглавных! —
Вы вздохнете, наклонясь.
И не оттого что дружно
Веки вдруг смежатся — труден
Почерк, — да к тому — стихи!
Нет, дружочек! — Это проще,
Это пуще, чем досада:
Мне тебя уже не надо —
Оттого что — оттого что —
Мне тебя уже не надо!
Розовый рот и бобровый ворот —
Вот лицедеи любовной ночи.
Третьим была — Любовь.
Рот улыбался легко и нагло.
Ворот кичился бобровым мехом.
Молча ждала Любовь.
Сядешь в кресла, полон лени.
Встану рядом на колени,
Без дальнейших повелений.
С сонных кресел свесишь руку.
Подыму ее без звука,
С перстеньком китайским — руку.
Перстенек начищен мелом.
— Счастлив ты? — Мне нету дела!
Так любовь моя велела.
Ваш нежный рот — сплошное целованье…
— И это все, и я совсем как нищий.
Кто я теперь? — Единая? — Нет, тыща!
Завоеватель? — Нет, завоеванье!
Любовь ли это — или любованье,
Пера причуда — иль первопричина,
Томленье ли по ангельскому чину —
Иль чуточку притворства — по призванью.
— Души печаль, очей очарованье,
Пера ли росчерк — ах! — не все равно ли,
Как назовут сие уста — доколе
Ваш нежный рот — сплошное целованье!
Это и много и мало.
Это и просто и темно.
Та, что была вероломной,
Зa вечер — верная стала.
Белой монашкою скромной,
— Парой опущенных глаз. —
Та, что была неуемной,
Зa вечер вдруг унялась.
Начало января 1919
Бренные губы и бренные руки
Слепо разрушили вечность мою.
С вечной Душою своею в разлуке —
Бренные губы и руки пою.
Рокот божественной вечности — глуше.
Только порою, в предутренний час —
С темного неба — таинственный глас:
— Женщина! — Вспомни бессмертную душу!
Конец декабря 1918
Не поцеловали — приложились.
Не проговорили — продохнули.
Может быть — Вы на земле не жили,
Может быть — висел лишь плащ на стуле.
Может быть — давно под камнем плоским
Успокоился Ваш нежный возраст.
Я себя почувствовала воском:
Маленькой покойницею в розах.
Руку нa сердце кладу — не бьется.
Так легко без счастья, без страданья!
— Так прошло — что у людей зовется —
На миру — любовное свиданье.
Начало января 1919
Друзья мои! Родное триединство!
Роднее чем в родстве!
Друзья мои в советской — якобинской —
Маратовой Москве!
С вас начинаю, пылкий Антокольский,
Любимец хладных Муз,
Запомнивший лишь то, что — панны польской
Я именем зовусь.
И этого — виновен холод братский,
И сеть иных помех! —
И этого не помнящий — Завадский!
Памятнейший из всех!
И, наконец — герой меж лицедеев —
От слова бытиё
Все имена забывший — Алексеев!
Забывший и свое!
И, упражняясь в старческом искусстве
Скрывать себя, как черный бриллиант,
Я слушаю вас с нежностью и грустью,
Как древняя Сивилла — и Жорж Занд.
В ушах два свиста: шелка и метели!
Бьется душа — и дышит кровь.
Мы получили то, чего хотели:
Вы — мой восторг — до снеговой постели,
Я — Вашу смертную любовь.
Шампанское вероломно,
А все ж наливай и пей!
Без розовых без цепей
Наспишься в могиле темной!
Ты мне не жених, не муж,
Твоя голова в тумане…
А вечно одну и ту ж —
Пусть любит герой в романе!
Скучают после кутежа.
А я как веселюсь — не чаешь!
Ты — господин, я — госпожа,
А главное — как ты, такая ж!
Не обманись! Ты знаешь сам
По злому холодку в гортани,
Что я была твоим устам —
Лишь пеною с холмов Шампани!
Есть золотые кутежи.
И этот мой кутеж оправдан:
Шампанское любовной лжи —
Без патоки любовной правды!
Солнце — одно, а шагает по всем городам.
Солнце — мое. Я его никому не отдам.
Ни на час, ни на луч, ни на взгляд. — Никому. — Никогда!
Пусть погибают в бессменной ночи города!
В руки возьму! Чтоб не смело вертеться в кругу!
Пусть себе руки, и губы, и сердце сожгу!
В вечную ночь пропадет — погонюсь по следам…
Солнце мое! Я тебя никому не отдам!
Да здравствует черный туз!
Да здравствует сей союз
Тщеславья и вероломства!
На темных мостах знакомства,
Вдоль всех фонарей — любовь!
Я лживую кровь свою
Пою — в вероломных жилах.
За всех вероломных милых
Грядущих своих — я пью!
Да здравствует комедьянт!
Да здравствует красный бант
В моих волосах веселых!
Да здравствуют дети в школах,
Что вырастут — пуще нас!
И, юности на краю,
Под тенью сухих смоковниц —
За всех роковых любовниц
Грядущих твоих — я пью!
Москва, март 1919
Сам Черт изъявил мне милость!
Пока я в полночный час
На красные губы льстилась —
Там красная кровь лилась.
Пока легион гигантов
Редел на донском песке,
Я с бандой комедиантов
Браталась в чумной Москве.
Хребет вероломства — гибок.
О, сколько их шло на зов
………………….. моих улыбок
………………….. моих стихов.
Чтоб Совесть не жгла под шалью —
Сам Черт мне вставал помочь.
Ни утра, ни дня — сплошная
Шальная, чумная ночь.
И только порой, в тумане,
Клонясь, как речной тростник,
Над женщиной плакал — Ангел
О том, что забыла — Лик.
- ПОЭЗИЯ - 18 (512)
- ЦИТАТЫ - 18 (324)
- ЛИТЕРАТУРА - 18 (318)
- ПОЭЗИЯ - 19 (264)
- ВИДЕО (239)
- ИЗ БЛОГА АНЖЕЛИКИ (163)
- ХУДОЖНИКИ - 18 (155)
- ЮМОР - 18 (154)
- ФОТО - 18 (94)
- ЖИВОПИСЬ - 18 (58)
- ИНТЕРЕСНОЕ (45)
- ПОЖЕЛАНИЯ - 18 (15)
- АЛЬ КВОТИОН (15)
- ИОСИФ БРОДСКИЙ (15)
- М.ЦВЕТАЕВА (14)
- Рембрандт Харменс ван Рейн (12)
- ЛАРИСА МИЛЛЕР (9)
- А.АХМАТОВА (9)
- Б.ПАСТЕРНАК (8)
- Г.ИВАНОВ (8)
- АЛЬБОМ - ЖЕНСКИЙ ОБРАЗ (5)
- О.МАНДЕЛЬШТАМ (5)
- Р.М.РИЛЬКЕ (5)
- Ф.Г.ЛОРКА (3)
- М.БУЛГАКОВ (3)
- Д.САМОЙЛОВ (2)
- С.ЕСЕНИН (2)
- С.ДОВЛАТОВ (1)
- (0)
- ГАЛЕРЕЯ (43)
- ГОРОДА И СТРАНЫ (76)
- ДЛЯ ДЕТЕЙ (67)
- ЖЗЛ (422)
- ЖИВОПИСЬ (313)
- ЖИВОТНЫЕ (11)
- ЗДОРОВЬЕ (61)
- ИЗБРАННОЕ (301)
- ИСТОРИЯ (222)
- КУЛЬТУРА (233)
- ЛИТЕРАТУРА (462)
- ЛЮДИ (367)
- МУЗЫКА (189)
- ПОЖЕЛАНИЯ (24)
- ПОЛИТИКА (8)
- ПОЭЗИЯ (274)
- ПОЭЗИЯ КЛАССИКОВ (237)
- ПОЭЗИЯ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА (95)
- ПРИРОДА (47)
- РАЗНОЕ (22)
- СПРАВОЧНИК (29)
- ФОТО (85)
- ХУДОЖНИКИ (510)
- ХУДОЖНИКИ - ИЛЛЮСТРАТОРЫ (82)
- ХУДОЖНИКИ ВЕЛИКИЕ (102)
- ЦВЕТЫ (41)
- ЦИТАТЫ (280)
- ЮМОР (192)
Пусть длится этот сон всю жизнь,
Но есть одна примета сна - пройдет,
Вы навсегда извечный оборот
На Вас, и страсти не избыть.
Я перестала Ваших писем ждать,
Но каждый день и каждый жизни миг
Вы - цель моя, трепещущий родник.
Так было, есть и вечно будет так.
И как прежде оне улыбались,
Обожая изменчивый дым;
И как прежде оне ошибались,
Улыбаясь ошибкам своим;
И как прежде оне безустанно
Отдавались нежданной волне.
Но по-новому грустно и странно
Вечерами молчали оне.
- Пятидесяти январей
Гора!
- Любовь - еще старей:
Стара, как хвощ, стара, как змей,
Старей ливонских янтарей,
Всех привиденских кораблей
Старей! - камней, старей - морей.
Но боль, которая в груди,
Старей любви, старей любви.
Только нам этот образ кивнул из вечернего зала,
Только мы — ты и я — принесли ему жалобный стих.
Обожания нить нас сильнее связала,
Чем влюбленность — других.
Но порыв миновал, и приблизился ласково кто-то,
Кто молиться не мог, но любил. Осуждать не спеши!
В этой грустной душе ты бродил, как в незапертом доме.
(В нашем доме, весною. ) Забывшей меня не зови!
Все минуты свои я тобою наполнила, кроме
Самой грустной — любви.
Голубей над крышей вьется пара,
Засыпает монастырский сад.
Замечталась маленькая Сара
На закат.
Льнет к окну, лучи рукою ловит,
Как былинка нежная слаба,
И не знает крошка, что готовит
Ей судьба.
Вся застыла в грезе молчаливой,
От раздумья щечки розовей,
Вьются кудри золотистой гривой
До бровей.
На губах улыбка бродит редко,
Чуть звенит цепочкою браслет, -
Все дитя как будто статуэтка
Давних лет.
Этих глаз синее не бывает!
Резкий звук развеял пенье чар:
То звонок воспитанниц сзывает
В дортуар.
Подымает девочку с окошка,
Как перо, монахиня-сестра.
Добрый голос шепчет: "Сара-крошка,
Спать пора!"
Село солнце в медленном пожаре,
Серп луны прокрался из-за туч,
И всю ночь легенды шепчет Саре
Лунный луч.
Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru
Для работы Марина воспользовалась мемуарами графа Армана-Луи Бирона-Гонто, герцога Лозена — истинного героя, причем не только героя-любовника, но и мужественного человека, воина. Однако Марина, понятное дело, извлекла из его биографии только его многочисленные любовные победы. Понятно, что шевалье де Лозен — это был Завадский, ну а все те женщины, которые его исступленно любили (и королева Мария-Антуанетта, и маркиза де Помпадур, и маркиза д’Эспарбэс, и польская княгиня Изабелла Чарторийская, умирающая от чахотки и от любви к Лозену, и его последняя победа, уже накануне казни, Розанетта, дочь привратника в тюрьме), — все это была Марина, Марина, Марина…
Ваш нежный рот — сплошное целованье!
— И это все, и я совсем как нищий.
— Кто я теперь? Единая? — Нет, тыща!
— Завоеватель? — Нет, завоеванье!
Любовь ли это или любованье.
Пера причуда иль первопричина.
Томленье ли по ангельскому чину.
Иль чуточку притворства — по призванью?
Души печаль, очей очарованье.
Пера ли росчерк — ах, не все равно ли.
Как назовут сие уста, доколе.
Ваш нежный рот — сплошное целованье.
Марина никогда не могла противиться таланту красоты. А Завадский был не просто хорош собой — он обладал истинным талантом красоты, который завораживал Марину. И хоть, отрекаясь от этой любви, Марина потом презрительно выскажется, что красота, мол, всегда пуста, ибо природа не может равно выложиться для создания совершенной оболочки и совершенного внутреннего содержания (мягко говоря, вопрос спорный!), все же Комедьянт вызвал к жизни не только чудесные стихи, но и тончайшие и интереснейшие психологические наблюдения, сложившиеся в некое эссе о Лозене.
А письма какие она ему писала!
«Милый друг! Когда я, в отчаянии от нищенства дней, задушенная бытом и чужой глупостью, вхожу наконец к Вам в дом, я всем существом в праве на Вас. Можно оспаривать право человека на хлеб (дед не работал, значит — внук не ешь!) — нельзя оспаривать право человека на воздух. Мой воздух с людьми — восторг. Отсюда мое оскорбление.
Вам жарко, Вы раздражены. Вы „измучены“, кто-то звонит, Вы лениво подходите: „Ах, это Вы?“ И жалобы на жару, на усталость, любование собственной ленью, — да восхищайтесь же мной, я так хорош!
Вам нет дела до меня, до моей души, три дня — бездна (не для меня — без Вас, для меня — с собой), одних снов за три ночи — тысяча и один, а я их и днем вижу!
Вы говорите: „Как я могу любить Вас? Я и себя не люблю“. Любовь ко мне входит в Вашу любовь к себе. То, что Вы называете любовью, я называю хорошим расположением духа (тела). Чуть Вам плохо (нелады дома, жара, большевики) — я уже не существую. Дом — сплошной „нелад“, жара — каждое лето, а большевики только начинаются!
Вот этого ей дождаться не удалось.
Словом, она обнимала очередную тень…
Итогом страсти к Завадскому стало ироническое стихотворение, в котором Марина словно бы попыталась откреститься от своего кратковременного безумия. Прощальная такая шуточка:
Не любовь, а лихорадка!
Легкий бой лукав и лжив.
Нынче тошно, завтра сладко.
Нынче помер, завтра жив.
Бой кипит. Смешно обоим:
Как умен — и как умна!
Героиней и героем.
Я равно обольщена.
Жезл пастуший — или шпага?
Зритель, бой — или гавот?
Шаг вперед — назад три шага.
Шаг назад — и три вперед.
Рот как мед, в очах — доверье, —
Но уже взлетает бровь.
Не любовь, а лицемерье.
Лицедейство — не любовь!
И итогом этих (в скобках —
Несодеянных!) — грехов —
Будет легонькая стопка.
Восхитительных стихов.
Насчет несодеянных грехов — да бросьте-ка… А стихи и впрямь восхитительные.
И все-таки отчасти благодаря именно этой головокружительной страсти Марине легче было пережить безумную эпоху, в которую ей выпало жить. Ведь на дворе продолжал царить 1918-й, потом начался 1919 год. Гражданская война, голод, ужас жизни… Сергей пропал, она ничего не знала о нем уже несколько лет. Марина изредка разражалась горестными письмами общим знакомым, где снова и снова повторяла сто раз повторенные фразы о любви к нему, о том, что у них одна душа… Ночи проводила неразборчиво… Занималась детьми, хозяйством.
Наконец Марина заметила, что кормить девочек нечем, что они умирают от голода. Отдала их в приют, надеясь, что там кормежка посытней, но спустя некоторое время забрала оттуда разболевшуюся Алю, оставив пока Ирину, которая там и умерла…
Бог послал ей в этом горе четыре утешения любовью, почти одновременно свершившейся.
Словно мало Марине было одной Софьи, одной подруги, — неведомая темная сила повлекла ее к Сонечке Голлидэй, юной и прелестной актрисе того же театра, роман с которым у Марины уже осуществился дважды — через Антокольского и Завадского. Сонечку уже сейчас признавали гениальной актрисой, а будущее ей прочили еще более блистательное.
Два дерева: в пылу заката.
Под дождем — еще под снегом —
Всегда, всегда: одно к другому.
Такой закон: одно к другому.
Закон один: одно к другому.
Два дерева — два любимых Мариной тополя, которые стояли во дворе ее дома в Борисоглебском переулке, где Голлидэй была частой и желанной гостьей. А на самом деле это — о Сонечке и Марине.
Какая трогательная ревность и зависть к славе старшей подруги!
Вторым утешением в том безвременье были — наконец-то полученные вести о муже. Сергей жив! Он еще год назад пытался сообщить о себе через Макса Волошина, однако оказии не случилось, его письмо не нашло Марину. И вот наконец-то Илье Эренбургу, поэту, журналисту, шпиону, удалось разыскать его в Константинополе и даже переслать Марине от него вести:
«Мой милый друг Мариночка, сегодня получил письмо от Ильи Григорьевича, что Вы живы и здоровы. Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости…
Что мне писать Вам? С чего начать? Нужно сказать много, а я разучился не только писать, но и говорить. Я живу верой в нашу встречу. Без Вас для меня не будет жизни, живите! Я ничего от Вас не буду требовать — мне ничего не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы…
Наша встреча с Вами была величайшим чудом, и еще большим чудом будет наша встреча грядущая. Когда я о ней думаю — сердце замирает — страшно — ведь большей радости и быть не может, чем та, что нас ждет. Но я суеверен — не буду об этом…
Все годы нашей разлуки — каждый день, каждый час — Вы были со мной, во мне. Но и это Вы, конечно, должны знать…
О себе писать трудно. Все годы, что не с Вами, прожиты, как во сне. Жизнь моя делится на „до“ и „после“, и „после“ — страшный сон, рад бы проснуться, да нельзя…
Ответа мужу она отправить не могла: записала его в тетрадку, как черновик стихотворения:
Они и в самом деле истосковались друг по другу, эти параллельные прямые, которые никогда не пересекутся, но которым непременно нужно знать, что вот она, другая параллельная, — существует, идет, бежит где-то поблизости…
Писала я на аспидной доске.
И на листочках вееров поблеклых.
И на речном, и на морском песке.
Коньками по льду и кольцом на стеклах, —
И на стволах, которым сотни зим…
И, наконец, — чтоб было всем известно! —
Что ты любим! любим! любим! любим! —
Расписывалась — радугой небесной.
Как я хотела, чтобы каждый цвел.
В веках со мной! под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол.
Крест-накрест перечеркивала имя…
Но ты, в руке продажного писца.
Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!
Не проданное мной! внутри кольца!
Ты — уцелеешь на скрижалях.
Над этими стихами — посвящение: С.Э.
Какие слова, какие признания, какая любовь, какое исступление чувств!
И вот что интересно: что в каждом новом признании, практически перечеркивающем предыдущее, — ни слова лжи…
Но Сергей и любовь к нему — да, это было, было, было!
Однако, вздохнув с облегчением оттого, что он нашелся, и в очередной раз занеся его имя на свои собственные скрижали, отрекшись от всех предыдущих, ничтожных перед ним, очистившись этим отречением, Марина рухнула в новую любовь, которая длилась две с половиной недели физически, а потом несколько лет — в письмах.
Вскоре Ланн уехал в Харьков, где в то время работал. И на некоторое время стал для Марины постоянным адресатом.
Учитывая не раз звучавшие признания Марины, что она бессильна перед мужчинами (и женщинами) иудейского вероисповедания, эта новая связь с антисемитом была странна и дика. Да и само существо на сей раз попалось ей… удивительное, мягко говоря.
— Марина, Марина! — исступленный шепот в темноте. — У меня две вещи на свете: Революция — и Марина.
Такой восторженной любви к себе она еще не знала. Чудилось, он ее вовсе не видит, точно так же, как она не видела истинной внешности или души своих возлюбленных, пока не протирала вдруг свои затуманенные страстью глаза. Наконец-то сбылась ее мечта о мужчине, которому совершенно наплевать (не для мемуаров о собственном немещанстве и высоте духовной, а воистину!) на то, красивая она или нет, хорошо ли одета, как вообще выглядит.
Это было необыкновенно важно для Марины, которая однажды настрочила в дневнике такое признание: «Моя душа чудовищно ревнива: она бы не вынесла меня красавицей. Говорить о внешности в моих случаях — неразумно: дело так явно и настолько — не в ней!
— „Как она Вам нравится внешне?“ — А хочет ли она внешне нравиться? Да я просто права на это не даю — на такую оценку! Я — я: и волосы — я, и мужская рука моя с квадратными пальцами — я, и горбатый нос мой — я. И, точнее: ни волосы не я, ни рука, ни нос: я — я незримое.
Я абсолютно declassee. По внешнему виду — кто я. Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным поясом (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы.
Из-под плаща — ноги в безобразных серых рыночных чулках и грубых, часто нечищеных (не успела!) башмаках. На лице — веселье.
Я не дворянка (ни говора, ни горечи), и не хозяйка (слишком веселюсь), и не простонародье… и не богема (страдаю от нечищеных башмаков, грубости их радуюсь — будут носиться!).
Сначала ему было негде жить в Москве — Марина пригласила его в свой дом и в свою постель. Одно было неотделимо от другого, потому что в ее доме спать где-то еще, кроме как в ее постели, было просто негде. Да и незачем.
— Марина, — бормотал ошеломленный поэт, едва разомкнув объятия, — ведь вы — Москва… странноприимная!
Может быть, благостный, сочувствующий своим жертвам ангел смерти?
[youtube.player]Читайте также: