Как чума во мне жаркая любовница
— Говорят, чтобы крысы покинули дом, — сказал младший Волков, — надо одну из них поджечь. Она пронесется по комнатам, на ее визг кинутся остальные твари — и дом очистится.
— Гнусный способ, — отозвался Макс, передернувшись.
— Борьба за существование в известном смысле вообще гнусна. Попробуйте мышьяк.
— Кстати, а куда ты его дел? — поинтересовалась Дарья Федоровна.
— В кухне на стол поставил.
— С ума сошел! Там же еда, немедленно…
— Я отнесу, — вызвался Лукашка, ближе всех сидевший к двери. — Куда?
— Да поставь в кабинете, на стол, — ответил Макс.
Книжный маньяк исчез, но вскоре появился, заявив:
— Есть занятные вещицы. Господа, вам повезло.
— Максим Максимович, можно посмотреть комнаты? — осведомилась Загорайская.
— Разумеется, — Макс было поднялся, но она жестом остановила его:
— Занимайте гостей. Витюша!
Прекрасный низкий, чуть с хрипотцой голос — и юное лицо мальчика-пажа: контраст, неизменно действующий на мужчин:
— Браво! — рявкнул старший Волков, и все подхватили:
— Браво! Розу! Увенчать розами! Вон, из вазы… Нет, свежих из сада… Владимир Петрович, поднесите своей даме розы… Володь, по тропинке в угол сада…
— Максим Максимович, можете считать себя с понедельника в отпуске. Я поговорю с директором.
— С понедельника? Превосходно! — он усмехнулся. — Нет, с сегодняшнего дня, точнее, с этой минуты у меня отпуск. — Макс приподнял стаканчик, театрально поклонился и исчез.
Он глядел на нее, задыхаясь, судорога прошла по телу, лицо дико исказилось. И вдруг затих. Она стояла посреди комнаты, потом сорвалась с места, быстро прошла на веранду и сказала изменившимся голосом (наверное, он прозвучал страшно, потому что все разом вскочили, отодвигая стулья). Она сказала:
Старый мальчик крикнул:
Он промчался мимо нее, за ним гурьбой кинулись остальные, она в хвосте. Компания ввалилась в кабинет, Старый мальчик встал над ним на колени, щупая пульс, приказал:
— Тихо! — Потом поднял голову и объявил: — Он умер.
То ли вздох, то ли стон пронесся меж собравшимися, зарыдала Загорайская, Лукашка прошептал:
— Они засвидетельствуют смерть. Взгляните на стол!
Все взоры обратились на Дарью Федоровну, стоявшую на пороге, все вдруг осознали, кто здесь главное действующее лицо.
— Евгений, опомнись! — воскликнул младший брат, подошел к Дарье Федоровне, бережно взял за руки, забормотал: — Надо как-то выдержать, пойдемте отсюда…
— Правильно, вдову на веранду!
— Какую вдову? — закричала актриса истерически и вдруг побледнела. — Он умер? Да вы что? Этого не может быть!
Рыдания оборвались, Загорайская грузно осела на пол, ее супруг ничего не замечал, не сводя воспаленного взгляда с мертвого тела подле стола.
— Воды… кто-нибудь! — приказал Старший мальчик, Лукашка метнулся на кухню, старший Волков скомандовал (вовсе не начальственно, а нелепо, идиотически звучал его голос):
— Всех дам на веранду!
— Евгений, да что с тобой!
Дарья Федоровна высвободила руки, подошла к столу, вгляделась, сказала:
— Это его почерк. — Помолчала, потом спросила: — Значит, все кончено? — Ей никто не ответил. — Алик, все кончено?
— Даша! — Старый мальчик оторвался от Загорайской, пришедшей в себя. — Тебе лучше уйти. Пошли… — Он обнял ее за плечи и повел из комнаты.
— Всем очистить помещение! — вновь встрял старший Волков. — Кто пойдет звонить?
— Я сбегаю, — вызвался Лукашка.
Гости гуськом двинулись на веранду; там стоял драматург Флягин с пунцовой розой в правой руке и задумчиво глядел вдаль.
— Где вы все… что случилось?
— Макс отравился! — брякнул Лукашка, губы его тряслись, желтые глазки бегали.
— Вот как? — Флягин вздрогнул и резким движением швырнул розу через перила в сад.
— Ничего еще не известно, — поспешно сказал младший Волков, взглянув на Дарью Федоровну. — Дашенька, где здесь телефон?
— Автомат возле станции.
Даша смотрела на Сергея и не могла прийти в себя от изумления. Это был все тот же усатый, корявый, дурной дядька, которого никто не принимал всерьез, даже трехлетний Никитка. Все тот же пошлый Серега, который не так давно получил от Даши хорошую взбучку… Но Даша его не узнавала.
Кто бы мог предположить, что человек мог так резко поменяться, проведя всего лишь час рядом с другим человеком… Рядом с Варварой! Нет, конечно, Варвара была замечательной женщиной, очень умной, интересной и даже по-своему красивой… Но Даша еще не видела, чтобы хоть один мужчина так преклонялся перед ее подругой. Именно – преклонялся. За что? Почему? Как?! Что за невидимая искра проскочила между этими двумя людьми – и моментально преобразила их?
Сергей из жалкого дурачка и пьянчужки превратился в солидного мужчину, на все руки мастера, а Варька, толстая чудачка в черном балахоне, городская сумасшедшая, – в роскошную даму. Царицу Савскую!
Ее бахрома и серебряные побрякушки словно озарили обшарпанное и темное (от непромытых окон) жилище Сергея. Дым от настоящей кубинской сигары заполнил все углы, пропитал засаленные занавески дивным, экзотическим ароматом дальних стран и незнакомых героев.
Даша, вытаращив глаза, онемев, наблюдала за подругой и Сергеем.
Что было сделано?
Во-первых, починена машина (Сергеем). Во-вторых, сварена картошка (Сергеем). В-третьих, разделана селедка (Сергеем). Водки – ни-ни! (Сергей категорически отказался, хотя именно Варвара и заявила, что под такую закуску неплохо бы и выпить что-нибудь соответствующее.)
– Вы, Варенька, не представляете, какой я противный, когда приму на грудь…
– Что, так серьезно?
– Да. Очень не хочу, чтобы вы во мне разочаровались.
– А если я вас, Сереж, разочарую? – усмехнулась Варвара.
– Никогда! – страстный, негодующий вопль.
Варвара захохотала, откинувшись назад. Сергей смотрел и смотрел на нее, на ее открытый рот, на мерно колышущийся бюст, поверх которого возлежал серебряный крест, на Варварины иссиня-черные косы, глянцево бликующие при тусклом свете настольной лампы…
Даша зажмурилась, затрясла головой.
– Ну, я, пожалуй, пойду… – наконец она сообразила, что является третьей лишней. – Варь, и не забудь – ты за рулем теперь!
Дашиного ухода даже не заметили.
Дальше события развивались следующим образом – Варвара осталась у Сергея ночевать. Весь второй день она тоже провела с ним, а вечером они позвали Дашу и дружно катались на джипе по окрестностям. Сергей деликатно учил Варвару водить. Как выяснилось из разговора, по дому опять все делал сам, тем более что Варвара ни готовить, ни убираться не любила. Но любила командовать, а Сергей (вот удачное сочетание характеров!) обожал подчиняться. С Дашей он был в высшей степени вежлив, но она для него больше не существовала. И вообще, для него никто и ничего больше не существовал, кроме женщины в черных одеждах, дымящей гаванскими сигарами…
Неужели это и есть любовь с первого взгляда – явление редкое, почти фантастическое? Наверное, да. Это счастье досталось не гламурным раскрасавцам, оно выпало на долю обычным людям, очень далеким от совершенства…
В доме Чалых об этом романе узнали благодаря отсутствию Сергея.
– Ну все, увела твоя подружка нашего соседа! – усмехнулась Наталья за ужином. – Раньше Серега дневал и ночевал у нас…
– Любовь-морковь! – воздел Борис глаза к потолку. Дети засмеялись.
– Может, переделает женщина человека… – буркнула Фелица Юрьевна. – Никитка, не балуйся, ешь все!
– Он влюбился, да… – кивнула Даша. – Я прямо видела эти флюиды, витающие вокруг них в воздухе!
Борис едва не подавился от хохота, закашлял.
– Смейся-смейся… – полушутя, полусерьезно произнесла Наталья, постучав мужа по спине. – А вот кто теперь нам зимой дачу сторожить будет – вопрос…
– Ты думаешь, у них до зимы протянется?
– Ну, не знаю… – вздохнула Наталья.
На третье утро Варвара собралась уезжать, и выяснилось, что Сергею тоже надо в город. Даша вышла провожать их, вслед за ней на участке соседа появился и Борис.
– Серега, когда ждать тебя?
– Куда смотреть-то? – сурово спросила Варвара, повернувшись к Борису. – Так, Сереж, закинь вот эту сумку в багажник…
Варвара только глазами на Бориса сверкнула. А Сергей произнес жестко:
– Борь, ну ты че добиваешься, а?
– Да нет, ничего… – смиренно вздохнул Борис. – Просто пришел вот счастливого пути пожелать, на правах соседа и старого друга.
– Я ж сказал – скоро вернусь.
– Даш, не забудь Кедрову позвонить! – крикнула из окна Варвара на прощание.
– Что? А, да, совсем забыла… Позвоню!
Сергей с Варварой уехали.
– Зачем ты так с ним? – обернулась Даша к Борису.
– Как с ничтожеством, вот как!
– Да что ты говоришь… Я с ним плохо обращаюсь? Милая моя, да он бы тут давно сдох, если бы не мы! Мы, можно сказать, благотворительностью занимаемся, работу ему даем, платим, следим за ним, точно за ребенком малым, помогаем…
– И все равно ты его считаешь ничтожеством!
– А ты разве – нет? – с намеком спросил Борис. – Ты к нему как-то по-особому относишься.
– Ты не прав. У них, кажется, серьезно…
– Да уж! – Борис с выражением крайней брезгливости на лице сплюнул.
– Могу! Я реалист, я не собираюсь дерьмо в красивую обертку заворачивать. Дерьмо – оно и есть дерьмо!
Даша отвернулась, кусая губы.
– О женщины… Почему они не могут жить без романтизма, без глупых надежд? Почему они так боятся правды – настоящей, честной, кондовой правды. – Борис схватил Дашу за подбородок, повернул ее лицо к себе. – Кто такой Кедров?
– Не твое дело… – Даша вырвалась, отступила назад.
– Почему – не мое? Ты моя родственница, я за тебя в ответе. Не слишком ли много вокруг тебя мужиков, а, Дарь Михална?
– Как же я тебя ненавижу, Борис… – едва не плача, прошептала Даша. – Какой же ты злой! Если б не Наталья, я бы…
– Я – злой? – Борис как будто обиделся. – Здрасте! Я тебе со всей душой, а ты… Неблагодарная. Неблагодарная ты… – последние слова он произнес с неистовой горечью, уходя.
Автор книги: Инна Булгакова
Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)
– На трагедию не потянет.
– Все это тыщ на пятнадцать потянет, – вставил Лукашка. – А как тебя бабушка разыскала?
– Очень просто. Годы писала по всяким инстанциям – без толку. А незадолго до смерти обратилась в Мосгорсправку – и пожалуйста!
Кроме дома – что-нибудь ценное?
– Кой-какой антиквариат, бумаги, письма. Самые старые – дедовские с фронта. Первая мировая.
– И домик мировой. Но ремонт необходим, правда, Евгений Михайлович?
– Серьезный ремонт, – подтвердил старший Волков. – Прежде всего перебрать подгнившие бревна. И все-таки как строили! Признаться, нам далеко.
– Чудесный сад! – пролепетала актриса Ниночка – прелестный мальчик. – А весной, когда все цветет? Яблони и…
– Да, совсем забыла! – воскликнула Дарья Федоровна. – Я ведь падалицу собрала, надо…
Макс встал, прошел в угол веранды, поднял таз с горкой ярко-оранжевых яблочек. Горка разрушилась, яблоки покатились по половицам прямо под ноги младшего Волкова, покуривающего трубку.
– Я помогу, помогу. – Волков положил трубку в пепельницу, подобрал упавшие яблоки и, прижимая их к груди, удалился с Максом на кухню. Оживление и смех возрастали, покуда грустный Лукашка не заныл:
– Я зла не помню, а вот он очнется и пожалеет. Еще как пожалеет, да поздно будет. Он думает, что Брюсов…
Тут вернулся хозяин с помощником, Лукашка умолк, все расхватали яблоки, наискосок, откуда-то, наверное из подпола, к ступенькам метнулась серая тень.
– Совсем обнаглели! – воскликнул Макс. – Средь бела дня, при народе… Видели?
– Говорят, чтобы крысы покинули дом, – сказал младший Волков, – надо одну из них поджечь. Она пронесется по комнатам, на ее визг кинутся остальные твари – и дом очистится.
– Гнусный способ, – отозвался Макс, передернувшись.
– Борьба за существование в известном смысле вообще гнусна. Попробуйте мышьяк.
– Кстати, а куда ты его дел? – поинтересовалась Дарья Федоровна.
– В кухне на стол поставил.
– С ума сошел! Там же еда, немедленно…
– Я отнесу, – вызвался Лукашка, ближе всех сидевший к двери. – Куда?
– Да поставь в кабинете, на стол, – ответил Макс.
Книжный маньяк исчез, но вскоре появился, заявив:
– Есть занятные вещицы. Господа, вам повезло.
– Максим Максимович, можно посмотреть комнаты? – осведомилась Загорайская.
– Разумеется, – Макс было поднялся, но она жестом остановила его:
– Занимайте гостей. Витюша!
Прекрасный низкий, чуть с хрипотцой голос – и юное лицо мальчика-пажа: контраст, неизменно действующий на мужчин:
Вечер, поле, два воза,
Ты ли, я ли, оба ли.
Ах, эти дымные глаза
И дареные соболи!
Як, як, романэ, сладко нездоровится,
Как чума, во мне сидит жаркая любовница…
– Браво! – рявкнул старший Волков, и все подхватили:
– Браво! Розу! Увенчать розами! Вон, из вазы… Нет, свежих из сада… Владимир Петрович, поднесите своей даме розы… Володь, по тропинке в угол сада…
– Максим Максимович, можете считать себя с понедельника в отпуске. Я поговорю с директором.
– С понедельника? Превосходно! – он усмехнулся. – Нет, с сегодняшнего дня, точнее, с этой минуты у меня отпуск. – Макс приподнял стаканчик, театрально поклонился и исчез.
Он глядел на нее, задыхаясь, судорога прошла по телу, лицо дико исказилось. И вдруг затих. Она стояла посреди комнаты, потом сорвалась с места, быстро прошла на веранду и сказала изменившимся голосом (наверное, он прозвучал страшно, потому что все разом вскочили, отодвигая стулья). Она сказала:
Старый мальчик крикнул:
Он промчался мимо нее, за ним гурьбой кинулись остальные, она в хвосте. Компания ввалилась в кабинет, Старый мальчик встал над ним на колени, щупая пульс, приказал:
Тихо! – Потом поднял голову и объявил. – Он умер.
То ли вздох, то ли стон пронесся меж собравшимися, зарыдала Загорайская, Лукашка прошептал:
– Они засвидетельствуют смерть. Взгляните на стол!
Все взоры обратились на Дарью Федоровну, стоявшую на пороге, все вдруг осознали, кто здесь главное действующее лицо.
– Евгений, опомнись! – воскликнул младший брат, подошел к Дарье Федоровне, бережно взял за руки, забормотал: – Надо как-то выдержать, пойдемте отсюда…
– Правильно, вдову на веранду!
– Какую вдову? – закричала актриса истерически и вдруг побледнела. – Он умер? Да вы что? Этого не может быть!
Рыдания оборвались, Загорайская грузно осела на пол, ее супруг ничего не замечал, не сводя воспаленного взгляда с мертвого тела подле стола.
– Воды… кто-нибудь! – приказал Старший мальчик, Лукашка метнулся на кухню, старший Волков скомандовал (вовсе не начальственно, а нелепо, идиотически звучал его голос):
– Всех дам на веранду!
– Евгений, да что с тобой!
Дарья Федоровна высвободила руки, подошла к столу, вгляделась, сказала:
– Это его почерк. – Помолчала, потом спросила: – Значит, все кончено? – Ей никто не ответил. – Алик, все кончено?
– Даша! – Старый мальчик оторвался от Загорайской, пришедшей в себя. – Тебе лучше уйти. Пошли… – Он обнял ее за плечи и повел из комнаты.
– Всем очистить помещение! – вновь встрял старший Волков. – Кто пойдет звонить?
– Я сбегаю, – вызвался Лукашка.
Гости гуськом двинулись на веранду; там стоял драматург Флягин с пунцовой розой в правой руке и задумчиво глядел вдаль.
– Где вы все… что случилось?
– Макс отравился! – брякнул Лукашка, губы его тряслись, желтые глазки бегали.
– Вот как? – Флягин вздрогнул и резким движением швырнул розу через перила в сад.
– Ничего еще не известно, – поспешно сказал младший Волков, взглянув на Дарью Федоровну. – Дашенька, где здесь телефон?
– Автомат возле станции.
– Даша, – сказал Старый мальчик осторожно, – тебе нельзя здесь оставаться.
– Где? Здесь? Почему?
– Ты сейчас не в себе. Выпей немного вина, расслабься, и потихоньку поедем…
– Вина? – она расхохоталась. – В этом доме все отравлено.
– Господи! – ахнула Загорайская.
– Дарья Федоровна, – вмешался Загорайский, – мы с женой будем счастливы, если какое-то время вы поживете у нас.
– Счастливы? Да ну? Марина Павловна, вы будете счастливы?
– Успокойся, Даш, он тебя не стоил, – пробормотал Флягин.
– Кажется, это вам, Владимир Петрович, надо успокоиться, – властно заговорил младший Волков. – Дашенька, полностью располагайте мною и братом. Мы можем остаться с вами здесь, если пожелаете, или отвезти вас на машине куда угодно и пробыть с вами сколько угодно. Мы с ним старики, и никто…
– Я хочу домой. Отвезите меня.
– Однако надо прибраться, – заметил Лукашка. – Я останусь. Кто со мной?
Все молчали. Было тихо-тихо, только приглушенная упорная возня доносилась с чердака. Там резвились крысы.
– Ничего не надо. Они все доедят, – сказала Дарья Федоровна, спускаясь в сад. – Я потом сама, я приеду (она приехала через год, чтобы обнаружить предназначенный – кому? ей? – белый порошок – привет с того света). Пойдемте скорей. Будь проклят этот дом.
– Там у меня портфельчик… в прихожей… – Лукашка подскочил к двери, открыл. – Я сейчас, мигом!
– Кстати, где ключ? – поинтересовался старший Волков, придержав полуоткрытую дверь. – Не в прихожей?
Фотограф вынырнул из тьмы с потрепанным портфелем, Старый мальчик крикнул Дарье Федоровне, стоявшей у калитки:
– Где ключ от дачи?
– В сарае, в старой сумке, на стене висит. Закрой и положи на место.
Все, опять сбившись в кучку, молча наблюдали, как Старый мальчик вошел в сарай – ветхое строеньице у самого забора на улицу, – вышел, поднялся на веранду, спросил:
– Даша, ты ничего не возьмешь?
– Сумочка в спальне на комоде.
– Не хочу. Здесь все отравлено.
Она стояла на веранде, оглядывая длинный, покрытый белоснежной скатертью, сверкающий фарфором, стеклом и пунцовыми розами стол. Десять стульев с неудобными изысканными спинками, десять приборов, десять серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами, пятилитровый графин с бабушкиной наливкой, хранимой в подполе.
Утром по приезде она завела, вспомнив, как показывала бабушка, часы с пастушком и пастушкой. И сейчас в пыльных закоулках дома глухо пробило полдень – настолько глухо, что она скорее не услышала, а почувствовала. Нервы натянуты до предела. Да нет, человек страшно живуч и, если можно так выразиться, беспределен.
Оказывается, гости приехали все разом, словно сговорившись, на одной электричке, и тотчас за забором завизжали автомобильные тормоза: прибыли братья.
– Прошу садиться! – сказала Дарья Федоровна при полном молчании; поднялся шумок отодвигаемых стульев. – Нет, Лукаша, это стул Максима. Ты забыл?
– Чур меня! – Лукаша метнулся к перилам.
– Предлагаю расположиться, как год назад. Или вы боитесь, Марина Павловна?
– Мне бояться нечего. Но вообще-то странная затея…
– Кто-нибудь обменяется местом с Мариной Павловной? Ну, кто смелый?
– Я, конечно, сяду, но все это как-то… – пробормотала Загорайская, усаживаясь рядом с пустым стулом; по другую сторону от него молча примостился старший Волков.
– Евгений Михайлович, чья сегодня очередь на выпивку?
– Удивительное совпадение. Ну так разливайте. Шампанского нет, извините, салатов тоже, так, собрала кое-что… да и праздника нет. Вот бабушкина черноплодная рябиновка.
– Дарья Федоровна, Дашенька! – заговорил младший Волков с состраданием. – Прошу прощения, но ведь вы родились в этот день. Жестокий праздник, согласен, и все же…
Атмосфера слегка разрядилась (что значит вовремя сказанное словцо!), и жизнь сразу заиграла жестоким праздником. Лукашка спросил:
– Помянем? – и пустил слезу.
И потек праздник с пустыми разговорами, намеками и подходами, с вечным солнцем, едва заметным сквознячком из каких-то подпольных щелей, крысиной возней на чердаке.
– Как ваша драма, Владимир Петрович? – любезно осведомился старший Волков.
– А… Главное не написать, а пробить.
– У нас в театре пробиться невозможно, – защебетала Ниночка, юный паж, лукавый отрок с золотистой челкой. – Интриги, сплетни, склоки – настоящая травля таланта. Господи, да я уж и не помню, когда была на природе… вот в таком вот раю, например.
– Да, в деревне есть своя прелесть, – согласился старший Волков.
– Не нахожу! – отрезал Лукашка. – Жизнь – это Москва, борьба, кипение страстей.
– Ну конечно, – вставил младший Волков с усмешкой. – Кто кого надует, обменяв Платона на Юлиана Семенова.
– Во мне не сомневайтесь, Лев Михайлович.
– Даша, ты теперь здесь живешь? – спросил Старый мальчик, и все замолчали.
– Мы собрались в последний раз. Дача почти продана. Пусть другие наслаждаются этим раем и делают ремонт, Евгений Михайлович.
– А я б его теперь и не осилил. Выпроводили на пенсию с легким скандалом, – старший Волков засмеялся. – Иные времена – иные нравы. А вот братец мой, напротив, процветает. Не шутите: перед вами член-корреспондент.
– Да-а! – протянул Загорайский с горечью. – И где это вы так процветаете?
– На просторах великого и свободного русского языка.
– Ведь это ж надо! – умилился Лукашка. – Мы с утра до ночи языком болтаем, а люди на этом дела делают.
– Дела, – членкор вздохнул. – Дела наши – прах и тлен. А вот слово – это жизнь. Во всяком случае, вся моя жизнь и любовь.
– Но все-таки, согласитесь, приятно, когда любовь вознаграждается, – уныло заметил драматург.
– Творчество само по себе счастье, независимо даже от результата, Владимир Петрович. Впрочем, простите, кажется, я впадаю в нравоучительный тон.
Актриса взвизгнула и проворно вскочила на стул, у кого-то с грохотом упала вилка.
– Ой, вон, видите! Видите? Вон! Уже в траве!
– Крыса! Боже мой! – Ниночка села, заметно побледнев и дрожа. – Вы представляете, что-то прикоснулось к ноге, что-то мягкое, мерзкое… Как ты терпишь тут? – она исподлобья взглянула на Дарью Федоровну.
– А я и не терплю. С дачей покончено.
– Дашенька, – заговорил старший Волков с отеческой лаской, – главное – не продешевить. Вы ведь единственная наследница?
– Прекрасно. Мебель не продавайте ни в коем случае. Лучше сдайте в скупку свою московскую – ведь наверняка ширпотреб? А антиквариат с каждым годом растет в цене. Перевезете отсюда, это обойдется…
– Я продам дом со всем содержимым.
– Да вы что? – старший Волков задохнулся от возмущения. – Вы ж не поэтесса какая-нибудь, чтоб поддаваться святым порывам… Вы – экономист, серьезный человек. Я осматривал, так, мельком… ну, например, овальный стол, кресла и канапе. Побойтесь бога!
– Желтый комод в спальне, – прошептала восторженно актриса. – И зеркало.
– Да даже эти стулья, Дарья Федоровна, – включился в общий хор Загорайский, – на которых мы сидим. Где такое изысканное неудобство теперь найдешь?
– И не забывайте про часы, – горестно вздохнул нищий Флягин. – Пастушок и пастушка, помните? На них можно скромно протянуть годика два.
– Дарья, не суетись! Я найду знатока… – загорелся Лукашка, но Дарья Федоровна перебила его, в упор глядя на Флягина:
– Зачем? Знаток у нас уже есть. А, Володя?
– Не прибедняйся. Лучше объясни: откуда у тебя такие знания? Про пастушка и пастушку – про нежную любовную пару. А?
Драматург не отвечал, со странным выражением уставившись на хозяйку; та продолжала в гробовом молчании:
– Часы стоят в кабинете на бюро. И, кажется, ты единственный из всех соучастников там не бывал. Или бывал?
– Позвольте, – удивился старший Волков, – мы же все поспешили в кабинет, когда покойник скончался.
– Евгений, не торопись, – задумчиво отозвался его брат. – Владимир Петрович в это время спускался в сад за розой для своей дамы. Может быть, вы заходили в кабинет потом?
– Никто при официальных лицах не заходил туда, кроме меня и Алика, – отрезала Дарья Федоровна. – Однако целый год в сарае висел ключ. Так когда же ты бывал в доме?
– Тебе кто-нибудь описывал часы?
– Кто-нибудь из вас описывал Владимиру Петровичу часы? – членкор выжидающе смотрел на присутствующих.
– Володь, когда ты их видел? – спросил Старый мальчик настойчиво.
– Я заглянул в окно кабинета, когда ходил за этой розой, будь она проклята!
– Куда-то ты не туда ходил, – Дарья Федоровна усмехнулась. – Окно кабинета выходит на огород, а розовые кусты растут в противоположном углу.
– Да, я не сразу пошел к кустам, а прошелся по саду.
– Заглядывая в окна?
Флягин не отвечал, и членкор заметил спокойно:
Пой же, пой. На проклятой гитаре
Пальцы пляшут твои вполукруг.
Захлебнуться бы в этом угаре,
Мой последний, единственный друг.
Не гляди на ее запястья
И с плечей ее льющийся шелк.
Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.
Я не знал, что любовь — зараза,
Я не знал, что любовь — чума.
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.
Пой, мой друг. Навевай мне снова
Нашу прежнюю буйную рань.
Пусть целует она другова,
Молодая, красивая дрянь.
Ах, постой. Я ее не ругаю.
Ах, постой. Я ее не кляну.
Дай тебе про себя я сыграю
Под басовую эту струну.
Льется дней моих розовый купол.
В сердце снов золотых сума.
Много девушек я перещупал,
Много женщин в углу прижимал.
Да! есть горькая правда земли,
Подсмотрел я ребяческим оком:
Лижут в очередь кобели
Истекающую суку соком.
Так чего ж мне ее ревновать.
Так чего ж мне болеть такому.
Наша жизнь — простыня да кровать.
Наша жизнь — поцелуй да в омут.
Пой же, пой! В роковом размахе
Этих рук роковая беда.
Только знаешь, пошли их на хуй…
Не умру я, мой друг, никогда.
Вы помните,
Вы все, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне.
Вы говорили:
Нам пора расстаться,
Что вас измучила
Моя шальная жизнь,
Что вам пора за дело приниматься,
А мой удел -
Катиться дальше, вниз.
Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был, как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.
Не знали вы,
Что я в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь, что не пойму -
Куда несет нас рок событий.
Лицом к лицу
Лица не увидать.
Большое видится на расстоянье.
Когда кипит морская гладь,
Корабль в плачевном состоянье.
Земля - корабль!
Но кто-то вдруг
За новой жизнью, новой славой
В прямую гущу бурь и вьюг
Ее направил величаво.
Ну кто ж из нас на палубе большой
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто крепким в качке оставался.
Тогда и я
Под дикий шум,
Но зрело знающий работу,
Спустился в корабельный трюм,
Чтоб не смотреть людскую рвоту.
Тот трюм был -
Русским кабаком.
И я склонился над стаканом,
Чтоб, не страдая ни о ком,
Себя сгубить
В угаре пьяном.
Любимая!
Я мучил вас,
У вас была тоска
В глазах усталых:
Что я пред вами напоказ
Себя растрачивал в скандалах.
Но вы не знали,
Что в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь,
Что не пойму,
Куда несет нас рок событий.
. . . . . . . . . . . . . . .
Теперь года прошли,
Я в возрасте ином.
И чувствую и мыслю по-иному.
И говорю за праздничным вином:
Хвала и слава рулевому!
Сегодня я
В ударе нежных чувств.
Я вспомнил вашу грустную усталость.
И вот теперь
Я сообщить вам мчусь,
Каков я был
И что со мною сталось!
Любимая!
Сказать приятно мне:
Я избежал паденья с кручи.
Теперь в Советской стороне
Я самый яростный попутчик.
Я стал не тем,
Кем был тогда.
Не мучил бы я вас,
Как это было раньше.
За знамя вольности
И светлого труда
Готов идти хоть до Ла-Манша.
Простите мне.
Я знаю: вы не та -
Живете вы
С серьезным, умным мужем;
Что не нужна вам наша маета,
И сам я вам
Ни капельки не нужен.
Живите так,
Как вас ведет звезда,
Под кущей обновленной сени.
С приветствием,
Вас помнящий всегда
Знакомый ваш
Сергей Есенин.
1924
Началось все повседневно просто. Доктор Хувеналь Урбино вошел в спальню из ванной – в ту пору он еще мылся сам, без помощи – и начал одеваться, не зажигая света. Она, как всегда в это время, плавала в теплом полусне, точно зародыш в материнском чреве, – глаза закрыты, дыхание легкое, и рука, словно в священном танце, прижата ко лбу. Она была в полусне, и он это знал. Пошуршав в темноте накрахмаленными простынями, доктор Урбино сказал как бы сам себе:
– Неделю уже, наверное, моюсь без мыла.
Тогда она окончательно проснулась, вспомнила и налилась яростью против всего мира, потому что действительно забыла положить в мыльницу мыло. Три дня назад, стоя под душем, она заметила, что мыла нет, и подумала, что положит потом, но потом забыла и вспомнила о мыле только на следующий день. На третий день произошло то же самое. Конечно, прошла не неделя, как сказал он, чтобы усугубить ее вину, но три непростительных дня пробежали, и ярость оттого, что заметили ее промах, окончательно вывела ее из себя. Как обычно, она прибегла к лучшей защите – нападению.
– Я моюсь каждый день, – закричала она в гневе, – и все эти дни мыло было!
Он достаточно хорошо знал ее методы ведения войны, но на этот раз не выдержал. Сославшись на дела, он перешел жить в служебное помещение благотворительной больницы и приходил домой только переодеться перед посещением больных на дому. Услышав, что он пришел, она уходила на кухню, притворяясь, будто занята делом, и не выходила оттуда, пока не слышала, что экипаж отъезжает. В три последующих месяца каждая попытка помириться заканчивалась лишь еще большим раздором. Он не соглашался возвращаться домой, пока она не признает, что мыла в ванной не было, а она не желала принимать его обратно до тех пор, пока он не признается, что соврал нарочно, чтобы разозлить ее.
Этот неприятный случай, разумеется, дал им основание вспомнить множество других мелочных ссор, случившихся в тревожную пору иных предрассветных часов. Одни обиды тянули за собой другие, разъедали зарубцевавшиеся раны, и оба ужаснулись, обнаружив вдруг, что в многолетних супружеских сражениях они пестовали только злобу. И тогда он предложил пойти вместе и исповедаться сеньору архиепископу – надо так надо, – и пусть Господь Бог, верховный судия, решит, было в ванной комнате мыло или его не было. И она, всегда так прочно сидевшая в седле, вылетела из него, издав исторический возглас:
– Пошел он в задницу, сеньор архиепископ!
Возле кабинета не было ванной комнаты, и конфликт исчерпал себя – теперь он не шумел спозаранку, он входил в ванную после того, как подготовится к утренним занятиям, и на самом деле старался не разбудить супругу. Не раз перед сном они одновременно шли в ванную и тогда чистили зубы по очереди. К концу четвертого месяца он как-то прилег почитать в супружеской постели, ожидая, пока она выйдет из ванной, как бывало не раз, и заснул. Она постаралась лечь в постель так, чтобы он проснулся и ушел. И он действительно наполовину проснулся, но не ушел, а погасил ночник и поудобнее устроился на подушке. Она потрясла его за плечо, напоминая, что ему следует отправляться в кабинет, но ему так хорошо было почувствовать себя снова на пуховой перине прадедов, что он предпочел капитулировать.
– Дай мне спать здесь, – сказал он. – Было мыло в мыльнице, было.
Когда уже в излучине старости они вспоминали этот случай, то ни ей, ни ему не верилось, что та размолвка была самой серьезной за их полувековую совместную жизнь, и именно она вдохнула в них желание примириться и начать новую жизнь. Даже состарившись и присмирев духом, они старались не вызывать в памяти тот случай, ибо и зарубцевавшиеся раны начинали кровоточить так, словно все случилось только вчера.
К тому времени ему уже было трудно управляться самому, поскользнись он в ванной – и конец, и потому он стал с опаской относиться к душу. В доме, построенном на современный манер, не было оцинкованной ванны на ножках-лапах, какие обычно стояли в домах старого города. В свое время он велел убрать ее из гигиенических соображений: ванна – одна из многочисленных мерзостей, придуманных европейцами, которые моются раз в месяц, в последнюю пятницу, и барахтаются в той же самой потной грязи, которую надеются смыть с тела. Итак, заказали огромное корыто из плотной гуаякановой древесины, и в нем Фермина Даса стала купать своего мужа точно так, как купают грудных младенцев. Купание длилось более часа, в трех водах с добавлением отвара из листьев мальвы и апельсиновой кожуры, и действовало на него так успокаивающе, что иногда он засыпал прямо там, в душистом настое. Выкупав мужа, Фермина Даса помогала ему одеться, припудривала ему тальком пах, маслом какао смазывала раздражения на коже и натягивала носки любовно, точно пеленала младенца; она одевала его всего, от носков до галстука, и узел галстука закалывала булавкой с топазом. Первые утренние часы у супругов теперь тоже проходили спокойно, к нему вернулось былое ребячество, которое на время дети отняли у него. И она в конце концов приноровилась к семейному распорядку, для нее годы тоже не прошли даром: теперь она спала все меньше и меньше и к семидесяти годам уже просыпалась раньше мужа.
В то воскресенье, на Троицу, когда доктор Хувеналь Урбино приподнял одеяло над трупом Херемии де Сент-Амура, ему открылось нечто такое, чего он, врач и верующий, до тех пор не постиг даже в самых своих блистательных прозрениях. Словно после стольких лет близкого знакомства со смертью, после того, как он столько сражался с нею и по праву и без всякого права щупал ее собственными руками, он в первый раз осмелился взглянуть ей прямо в лицо, и она сама тоже заглянула ему в глаза. Нет, дело было не в страхе смерти. Этот страх сидел в нем уже много лет, он жил в нем, стал тенью его тени с той самой ночи, когда, внезапно проснувшись, встревоженный дурным сном, он вдруг понял, что смерть – это не непременная вероятность, а непременная реальность. А тут он обнаружил физическое присутствие того, что до сих пор было достоверностью воображения и не более. И он порадовался, что инструментом для этого холодящего ужасом откровения Божественное провидение избрало Херемию де Сент-Амура, которого он всегда считал святым, не понимавшим этого Божьего дара. Когда же письмо раскрыло ему истинную суть Херемии де Сент-Амура, все его прошлое, его уму непостижимую хитроумную мощь, доктор почувствовал, что в его жизни что-то изменилось решительно и бесповоротно.
Фермина Даса не дала ему заразить себя мрачным настроением. Он, разумеется, попытался это сделать в то время, как она помогала ему натягивать штаны, а потом застегивала многочисленные пуговицы на рубашке. Однако ему не удалось, потому что Фермину Дасу нелегко было выбить из колеи, тем более известием о смерти человека, которого она не любила. О Херемии де Сент-Амуре, которого она никогда не видела, ей было лишь известно, что он инвалид на костылях, что он спасся от расстрела во время какого-то мятежа на каком-то из Антильских островов, что из нужды он стал детским фотографом, самым популярным во всей провинции, что однажды выиграл в шахматы у человека, которого она помнила как Торремолиноса, в то время как в действительности его звали Капабланкой.
– Словом, всего лишь беглый из Кайенны, приговоренный к пожизненному заключению за страшное преступление, – сказал доктор Урбино. – Представляешь, он даже ел человечину.
– Ты ничего не понимаешь, – сказал он. – Возмутило меня не то, кем он оказался, и не то, что он сделал, а то, что он столько лет обманывал нас.
Его глаза затуманились невольными слезами, но она сделала вид, что ничего не заметила.
– И правильно делал, – возразила она. – Скажи он правду, ни ты, ни эта бедная женщина, да и никто в городе не любил бы его так, как его любили.
– Поторопись, – сказала она, беря его под руку. – Мы опаздываем.
Аминта Дечамис, супруга доктора Ласидеса Оливельи, и семь их дочерей старались наперебой предусмотреть все детали, чтобы парадный обед по случаю двадцатипятилетнего юбилея стал общественным событием года. Дом этого семейства находился в самом сердце исторического центра и прежде был монетным двором, однако полностью утратил свою суть стараниями флорентийского архитектора, который прошелся по городу злым ураганом новаторства и, кроме всего прочего, превратил в венецианские базилики четыре памятника XVII века. В доме было шесть спален, два зала, столовая и гостиная, просторные, хорошо проветривавшиеся, однако они оказались бы тесны для приглашенных на юбилей выдающихся граждан города и округи. Двор был точной копией монастырского двора аббатства, посередине в каменном фонтане журчала вода, на клумбах цвели гелиотропы, под вечер наполнявшие ароматом дом, однако пространство под арочной галереей оказалось мало для столь важных гостей. И потому семейство решило устроить обед в загородном имении, в девяти минутах езды на автомобиле по королевской дороге; в имении двор был огромным, там росли высочайшие индийские лавры, а в спокойных водах реки цвели водяные лилии. Мужская прислуга из трактира дона Санчо под руководством сеньоры Оливельи натянула разноцветные парусиновые навесы там, где не было тени, и накрыла под сенью лавров по периметру прямоугольника столики на сто двадцать две персоны, застелив их льняными скатертями и украсив главный, почетный стол свежими розами. Построили и помост для духового оркестра, ограничив его репертуар контрдансами и вальсами национальных композиторов, а кроме того, на этом же помосте должен был выступить струнный квартет Школы изящных искусств; этот сюрприз сеньора Оливелья приготовила для высокочтимого учителя своего супруга, который должен был возглавить стол. И хотя назначенный день не соответствовал строго дате выпуска, выбрали воскресенье на Троицу, чтобы придать празднику должное величие.
Приготовления начались за три месяца, боялись, как бы из-за нехватки времени что-нибудь важное не осталось недоделанным. Велели привезти живых кур с Золотого Болота, куры те славились по всему побережью не только размерами и вкусным мясом, но и тем, что кормились они на аллювиальных землях и в зобу у них, случалось, находили крупинки чистого золота. Сеньора Оливелья самолично, в сопровождении дочерей и прислуги, поднималась на борт роскошных трансатлантических пароходов выбирать все лучшее, что привозилось отовсюду, дабы достойно почтить своего замечательного супруга. Все было предусмотрено, все, кроме одного – праздник был назначен на июльское воскресенье, а дожди в том году затянулись. Она осознала рискованность всей затеи утром, когда пошла в церковь к заутрене и влажность воздуха напугала ее, небо было плотным и низким, морской горизонт терялся в дымке. Несмотря на зловещие приметы, директор астрономической обсерватории, которого она встретила в церкви, напомнил ей, что за всю бурную историю города даже в самые суровые зимы никогда не бывало дождя на Троицу. И тем не менее в тот самый момент, когда пробило двенадцать и многие гости под открытым небом пили аперитив, одинокий раскат грома сотряс землю, штормовой ветер с моря опрокинул столики, сорвал парусиновые навесы, и небо обрушилось на землю чудовищным ливнем.
Доктор Хувеналь Урбино с трудом добрался сквозь учиненный бурей разгром вместе с последними встретившимися ему по дороге гостями и собирался уже, подобно им, прыгать с камня на камень через залитый ливнем двор, от экипажа к дому, но в конце концов согласился на унижение: слуги на руках, под желтым парусиновым балдахином, перенесли его через двор. Столики уже снова были расставлены наилучшим образом внутри дома, даже в спальнях, но гости не старались скрыть своего настроения потерпевших кораблекрушение. Было жарко, как в пароходном котле, но окна пришлось закрыть, чтобы в комнаты не хлестал ветер с дождем. Во дворе на каждом столике лежали карточки с именем гостя, и мужчины, по обычаю, должны были сидеть по одну сторону, а женщины – по другую. Но в доме карточки с именами гостей перепутались, и каждый сел где мог, перемешавшись в силу неодолимых обстоятельств и вопреки устоявшимся предрассудкам. В разгар катастрофы Аминта Оливелья, казалось, одновременно находилась сразу везде, волосы ее были мокры от дождя, а великолепное платье забрызгано грязью, но она переносила несчастье с неодолимой улыбкой, которой научилась у своего супруга, – улыбайся, не доставляй беде удовольствия. С помощью дочерей, выкованных на той же наковальне, ей кое-как удалось сохранить за почетным столом места для доктора Хувеналя Урбино в центре и для епископа Обдулио-и-Рея справа от него. Фермина Даса села рядом с мужем, как делала всегда, чтобы он не заснул во время обеда и не пролил бы суп себе на лацканы. Место напротив занял доктор Ласидес Оливелья, пятидесятилетний мужчина с женоподобными манерами, великолепно сохранившийся, вечно праздничное состояние души доктора никак не вязалось с точностью его диагнозов. Все остальные места за этим столом заняли представители власти города и провинции и прошлогодняя королева красоты, которую губернатор под руку ввел в залу и усадил рядом с собой. Хотя и не было в обычае на званые обеды одеваться особо, тем более что обед давался за городом, на женщинах были вечерние платья и украшения с драгоценными камнями, и большинство мужчин было в темных костюмах и серых галстуках, а некоторые – в суконных сюртуках. Только те, кто принадлежал к сливкам общества, и среди них – доктор Урбино, пришли в повседневной одежде. Перед каждым гостем лежала карточка с меню, напечатанная по-французски и украшенная золотой виньеткой.
Сеньора Оливелья, боясь, как бы жара кому не повредила, обежала весь дом, умоляя всех снять за обедом пиджаки, однако никто не решился подать пример. Архиепископ обратил внимание доктора Урбино на то, что этот обед в определенном смысле является историческим: впервые за одним столом собрались теперь, когда раны залечены и боевые страсти поутихли, представители обоих лагерей, бившихся в гражданской войне и заливавших кровью всю страну со дня провозглашения независимости. Умонастроение архиепископа совпадало с радостным волнением либералов, особенно молодых, которым наконец удалось избрать президента из своей партии после сорокапятилетнего правления консерваторов. Доктор Урбино не был с этим согласен: президент-либерал не казался ему ни лучше, ни хуже президента-консерватора, пожалуй, только одевается похуже. Однако он не стал возражать архиепископу, хотя ему и хотелось бы отметить, что на этот обед ни один человек не был приглашен за его образ мыслей, приглашали сюда по заслугам и родовитости, а заслуги рода всегда стояли выше удач в политических хитросплетениях или в бедовых военных разгулах. И если смотреть с этой точки зрения, то пригласить не забыли никого.
Ливень перестал внезапно, как и начался, и сразу же на безоблачном небе запылало солнце, но короткая буря была свирепа: с корнем выворотила несколько деревьев, а двор превратила в грязное болото. Разрушения на кухне были еще страшнее. Специально к празднику позади дома, под открытым небом, сложили из кирпичей несколько очагов, и повара едва успели спасти от дождя котлы с едою. Они потеряли драгоценное время, вычерпывая воду из затопленной кухни и сооружая новые печи на галерее. К часу дня удалось сладить с последствиями стихийного бедствия, и не хватало только десерта, который был заказан сестрам из монастыря Святой Клары и который те обещали прислать не позднее одиннадцати часов утра. Опасались, что дорогу могло размыть, как случалось даже не очень дождливыми зимами, и в таком случае раньше чем через два часа десерта не следовало ожидать. Как только дождь перестал, распахнули окна, и дом наполнил свежий, очищенный грозой воздух. Оркестру, расположившемуся на фасадной террасе, дали команду играть вальсы, но тревожная сумятица только возросла: рев медных духовых инструментов наполнил дом, и разговаривать теперь можно было лишь криком. Уставшая от ожидания улыбающаяся Аминта Оливелья, изо всех сил стараясь не заплакать, приказала подавать обед.
Читайте также: