Карсон маккаллерс озарение и ночная лихорадка
Карсон Маккаллерс
Польди
Перевела Анастасия Грызунова
Ганс неопределенно улыбнулся лицу напротив.
— На этот раз — третий этаж.
Всегда видно, что думает лифтер о постоянных жильцах гостиницы. Когда выходят те, кто пользуется особым его уважением, он еще мгновение, услужливо изогнувшись, придерживает дверь. Гансу пришлось слегка отпрыгнуть, чтобы скользящие двери не укусили за пятки.
Ганс нерешительно остановился в сумрачном коридоре. В другом конце звучала виолончель — последовательность нисходящих фраз, что в беспорядке сталкивались друг с другом — точно горсть стеклянных шариков, скачущих по лестнице. Дойдя до комнаты, откуда доносилась музыка, он остановился перед дверью. К ней была прикноплена бумажка с шаткими буквами.
Похоже, почти не топили; складки пальто отдавали влагой, от них слегка веяло холодом. Он присел возле чуть теплой батареи у окна — не помогло.
Польди — я так долго ждал. Множество раз бродил снаружи, дожидаясь, пока вы закончите, и обдумывал слова, которые хочу вам сказать. Gott [1]Такая красивая — как стихотворение, как песня Шумана. Как‑нибудь так начать. Польди…
Рука поползла по ржавому металлу. Теплая — она всегда теплая. Если ее обнять, он, наверное, язык проглотит.
Ганс, ты же знаешь, другие для меня ничего не значат. Джозеф, Николай, Гарри — все знакомые парни. И этот Курт — всего три раза, не может быть, — ну, я о нем рассказывала на той неделе — пфф! все они ничто.
До него дошло, что руки его мнут ноты. Он опустил глаза: аляповатая обложка вымокла и расплылась, хотя листы внутри не пострадали. Дешевка. Ох, ладно --
Он прошелся по коридору, потирая прыщавый лоб. Виолончель застонала еще выше в невнятном арпеджио. Этот концерт — Кастельнуово–Тедеско [2]— долго она еще будет репетировать? Он на секунду остановился и потянулся к дверной ручке. Нет, в тот раз он вошел, а она посмотрела — посмотрела и произнесла…
Музыка буйно раскачивалась в мозгу. Пальцы подергивались, будто он аранжировал оркестровую партитуру для фортепиано. Вот сейчас она должна наклониться, руки скользят по грифу.
В болезненном свете из окна большая часть коридора оставалась полутемной. В неожиданном порыве он упал на колени и ткнулся глазом в замочную скважину.
Музыка вздыбилась до крещендо и оборвалась несколькими торопливыми аккордами. Ах! Последний — на четверть тона ниже. Польди…
Он поспешно поднялся и, пока репетиция не возобновилась, постучал в дверь.
— Хорошо. Можешь войти.
Она сидела в угасающем свете у окна во двор, неуклюже раздвинутыми ногами сжимая виолончель. Как он и предполагал, подняла брови и уронила на пол смычок.
Он уставился на струи дождя за оконным стеклом.
— Я — я только зашел показать вам новую песенку, которую мы сегодня играем. Ту, что вы предложили.
Она одернула юбку, задравшуюся до резинок чулков, и этот жест притянул его взгляд. У нее выпирали икры, на одном чулке — короткая дорожка. Прыщи у него на лбу вспыхнули, и он вновь украдкой принялся разглядывать дождь.
— Ты снаружи слышал, как я играю?
— Послушай, Ганс, это возвышенно звучало? Пело, поднимало тебя в высшие сферы?
Она раскраснелась, капелька пота побежала по ложбинке меж грудей и исчезла в разрезе платья.
— Вот и я думаю. Я считаю, моя игра за последний месяц стала гораздо глубже. — Она энергично пожала плечами. — Со мною жизнь так поступает — всякий раз, когда что‑нибудь подобное случается. Не сказала бы, что так было и раньше. Играть можешь, только если страдал.
— Говорят, что так.
Она секунду пристально смотрела на него, будто ожидая более убедительного подтверждения, затем обидчиво скривилась.
— Ганс, эта тварь сводит меня с ума. Ты знаешь эту вещь Форэ [6]— в ми–мажоре — так вот, там эта нота все длится и длится, хоть в запой пускайся. Меня этот ми–мажор пугает — он во что‑то чудовищное превращается.
— Может, поднять тональность?
— Ну–у — только следующая вещь, которую я возьму, наверное, будет в ней же. Нет, так ничего не выйдет. Кроме того, все это денег стоит, придется им отдать на несколько дней виолончель, а на чем я буду играть? На чем, я спрашиваю?
Когда он заработает денег, у нее будет…
— А мне почти незаметно.
— Стыд и позор, я считаю. Люди играют как черт знает кто, и у них хорошие виолончели, а у меня даже приличной нет. С такой тварью мне делать нечего. Потому и играю паршиво — это всем слышно. Ну как из этой консервной банки добыть хоть какой‑нибудь звук?
У него в мозгу извивалась фраза из сонаты, которую он разучивал.
Перевела Анастасия Грызунова
Некоторое время ее осунувшееся юное лицо было недовольно обращено к мягкой голубизне неба, окаймлявшей горизонт. Затем, подрагивая приоткрытыми губами, она вновь опустила голову на подушку, сдвинула панаму на глаза и недвижно замерла в полосатом парусиновом кресле. Переменчивые тени плясали по одеялу, покрывавшему худое тело. В кустах таволги, раскидавшей поблизости белые цветы, жужжали трутни.
Констанс на секунду задремала. Она очнулась от душного запаха горячей соломы — и от голоса мисс Уэлан.
— Ну‑ка. Вот твое молоко.
Из сонной дымки возник вопрос, который она не собиралась задавать, о котором сознательно и не думала:
В округлых руках мисс Уэлан держала сверкающую бутылку. Налила ей, молоко бело вспенилось на солнце, и хрустальный иней затянул стекло.
— Где. — повторила Констанс, выпустив слово с неглубоким выдохом.
— Где‑то с детьми. Мик утром устроила скандал из‑за купальников. Думаю, поехали за ними в город.
Такой громкий голос. Такой громкий, что может качнуть хрупкие ветки таволги, и тысячи крошечных цветов лавиной рухнут вниз, вниз, вниз в волшебном калейдоскопе белизны. Беззвучной белизны. Ей останется смотреть лишь на окостеневшие колючие ветки.
— Спорим, твоя мама удивится, когда увидит, где ты сегодня.
— Нет, — прошептала Констанс, сама не зная, почему возражает.
— Мне кажется, удивится. Все‑таки первый день снаружи. Во всяком случае, я не думала, что доктор даст себя уговорить и позволит тебе выйти. Особенно после того, что с тобой сегодня ночью было.
Она оглядела лицо сиделки, раздавшееся тело под белой тканью, руки, невозмутимо сложенные на животе. И затем снова лицо — такое розовое и жирное — как может не мешать ей эта тяжесть и яркость — почему это лицо то и дело не сползает утомленно ей на грудь?
От ненависти у нее задрожали губы, а дыхание участилось.
Через секунду она произнесла:
Мисс Уэлан протянула пухлую руку — откинуть волосы с лица девочки.
— Ну, ну, — примирительно сказала она. — Тамошний воздух свое дело сделает. Не будь нетерпеливой. После плеврита ты просто обязана не волноваться и быть осторожной.
Зубы Констанс жестко сжались. Не дай мне заплакать, подумала она. Не позволяй — пожалуйста, не позволяй ей смотреть на меня, когда я плачу. Пусть она никогда не смотрит на меня и никогда больше ко мне не прикасается. Пожалуйста, не позволяй ей — никогда больше.
Сиделка неуклюже заковыляла по лужайке, вернулась в дом, и Констанс забыла о слезах. Она смотрела, как легкий ветерок шевелит листья дуба через дорогу, а те серебряно трепещут на солнце. Опустила стакан с молоком на грудь и время от времени слегка наклоняла голову, отпивая.
Опять снаружи. Под голубым небом. Столько недель она дышала лишь желтыми стенами своей комнаты — всасывала их жалящими обжигающими вдохами. Разглядывала тяжелое изножье постели, чувствуя, как оно рушится ей на грудь. Голубое небо. Прохладная голубизна — ее можно втягивать в себя, пока вся не пропитаешься этим цветом. Она смотрела вверх, пока в глазах не вскипела горячая влага.
На улице издалека послышался звук машины; она узнала пыхтение мотора и повернула голову к узкой полосе дороге, различимой оттуда, где она лежала. Автомобиль, похоже, неуверенно качнулся, разворачиваясь в проезде, и вздрогнул, с шумом затормозив. Трещина в одном из стекол была заклеена мутной клейкой лентой. Над ней виднелась голова немецкой овчарки: язык дрожит, голова вздернута.
Первой выпрыгнули Мик с собакой.
— Глянь‑ка, мама, — позвала она громким детским голоском, почти взвизгнула. — Она вышла.
Миссис Лейн ступила на траву и обратила к дочери пустое напряженное лицо. Глубоко затянулась сигаретой, которую держала в нервных пальцах, выдула изящные серые дымные ленты, и они сплелись с солнечным светом.
— Ну? — безжизненно подсказала Констанс.
— Привет, подруга, — сказала миссис Лейн с нервическим весельем в голосе. — Кто это тебя выпустил?
Мик вцепилась в напрягшуюся собаку.
— Смотри, мама! Кинг к ней рвется. Он не забыл Констанс. Смотри. Он ее знает не хуже, чем остальных — да, малыш?
— Не так громко, Мик. Иди запри собаку в гараж.
За матерью и Мик тащился Говард — с глуповатым выражением на прыщавой четырнадцатилетней физиономии.
— Привет, сестрица, — бормотнул он после секундной неловкости. — Как ты себя чувствуешь?
Почему‑то глядя на этих троих, стоящих в тени дубов, она почувствовала, что устала больше, чем за все время с тех пор, как вышла наружу. Особенно Мик — пытается оседлать Кинга, сжимает его мускулистыми маленькими ногами, вцепилась в напрягшееся тело — казалось, собака в любой момент готова на нее кинуться.
— Смотри, мама! Кинг…
Миссис Лейн нервно дернула плечом.
— Мик — Говард, уведите это животное сию же минуту — слышите меня? — и заприте его где‑нибудь. — Тонкие руки бессмысленно жестикулировали. — Сию минуту.
Дети покосились на Констанс и двинулись по лужайке к передней веранде.
— Ну, — сказала миссис Лейн, когда они ушли, — ты что, просто встала и вышла?
— Доктор сказал, что мне можно — наконец‑то. Они с мисс Уэлан взяли старое кресло на колесиках из подвала и — помогли мне.
Слова, так много сразу, утомили ее. И когда она позволила легкому удушью перехватить дыхание, кашель начался снова. Она перегнулась через подлокотник с салфеткой в руке и кашляла, пока чахлая травинка, остановившая ее взгляд, не отпечаталась в памяти неизгладимо, как щель в полу возле кровати. Когда кашель прекратился, она выбросила салфетку в картонную коробку возле кресла и посмотрела на мать — та стояла к ней спиной возле куста таволги, рассеянно пытаясь подпалить цветы угольком сигареты.
Констанс перевела взгляд с матери на голубое небо. Ей показалось, следует что‑нибудь сказать.
— Мне бы сигарету, — произнесла она медленно, подстраивая слоги к слабому дыханию.
Миссис Лейн обернулась. Ее рот, слегка подергиваясь углами, растянулся в слишком веселой улыбке.
— Вот это было бы мило! — Она кинула сигарету на траву и затоптала носком туфли. — Я думаю, может, самой бросить курить на некоторое время. У меня во рту все воспалилось и мохнатое — как грязный котенок.
Констанс слабо рассмеялась. Каждый смешок, отрезвляя, давил на нее чудовищным грузом.
— Доктор утром хотел с тобой увидеться. Просил ему позвонить.
Миссис Лейн сорвала с куста таволги цветущую веточку и смяла в пальцах.
— Зайду внутрь и поговорю с ним. Где эта мисс Уэлан? Она что, просто высадила тебя на лужайку, когда я уехала — псам на милость и…
— Тш–ш, мама. Она в доме. У нее, знаешь ли, сегодня с полудня выходной.
— Да? Ну, сейчас же еще не полдень.
Шепот легко проскользнул наружу вместе с дыханием.
— Ты… ты вернешься? — Говоря это, она смотрела в сторону — смотрела в небо, обжигающе, лихорадочно голубое.
— Если хочешь, я выйду.
Она смотрела, как мать пересекла лужайку и вышла на посыпанную гравием дорожку к парадной двери. Шаги порывисты, как у маленькой стеклянной марионетки. Каждая худая лодыжка чопорно огибает другую, тонкие костлявые руки жестко покачиваются, хрупкая шея клонится набок.
Она перевела взгляд с молока на небо и обратно.
— Мама, — произнесли ее губы, но звук получился лишь утомленным выдохом.
Она едва прикоснулась к молоку. Два жирных пятна сползли с края стакана. Значит, она сделала четыре глотка. Дважды в хрустальной чистоте, дважды — с дрожью, закрыв глаза. Констанс повернула стакан на дюйм и погрузила губы в молоко с чистого края. Молоко прохладно и дремотно поползло ей в горло.
Перевела Анастасия Грызунова
Ганс неопределенно улыбнулся лицу напротив.
— На этот раз — третий этаж.
Всегда видно, что думает лифтер о постоянных жильцах гостиницы. Когда выходят те, кто пользуется особым его уважением, он еще мгновение, услужливо изогнувшись, придерживает дверь. Гансу пришлось слегка отпрыгнуть, чтобы скользящие двери не укусили за пятки.
Ганс нерешительно остановился в сумрачном коридоре. В другом конце звучала виолончель — последовательность нисходящих фраз, что в беспорядке сталкивались друг с другом — точно горсть стеклянных шариков, скачущих по лестнице. Дойдя до комнаты, откуда доносилась музыка, он остановился перед дверью. К ней была прикноплена бумажка с шаткими буквами.
Похоже, почти не топили; складки пальто отдавали влагой, от них слегка веяло холодом. Он присел возле чуть теплой батареи у окна — не помогло.
Польди — я так долго ждал. Множество раз бродил снаружи, дожидаясь, пока вы закончите, и обдумывал слова, которые хочу вам сказать. Gott [1] Такая красивая — как стихотворение, как песня Шумана. Как‑нибудь так начать. Польди…
Рука поползла по ржавому металлу. Теплая — она всегда теплая. Если ее обнять, он, наверное, язык проглотит.
Ганс, ты же знаешь, другие для меня ничего не значат. Джозеф, Николай, Гарри — все знакомые парни. И этот Курт — всего три раза, не может быть, — ну, я о нем рассказывала на той неделе — пфф! все они ничто.
До него дошло, что руки его мнут ноты. Он опустил глаза: аляповатая обложка вымокла и расплылась, хотя листы внутри не пострадали. Дешевка. Ох, ладно --
Он прошелся по коридору, потирая прыщавый лоб. Виолончель застонала еще выше в невнятном арпеджио. Этот концерт — Кастельнуово–Тедеско [2] — долго она еще будет репетировать? Он на секунду остановился и потянулся к дверной ручке. Нет, в тот раз он вошел, а она посмотрела — посмотрела и произнесла…
Музыка буйно раскачивалась в мозгу. Пальцы подергивались, будто он аранжировал оркестровую партитуру для фортепиано. Вот сейчас она должна наклониться, руки скользят по грифу.
В болезненном свете из окна большая часть коридора оставалась полутемной. В неожиданном порыве он упал на колени и ткнулся глазом в замочную скважину.
Музыка вздыбилась до крещендо и оборвалась несколькими торопливыми аккордами. Ах! Последний — на четверть тона ниже. Польди…
Он поспешно поднялся и, пока репетиция не возобновилась, постучал в дверь.
— Хорошо. Можешь войти.
Она сидела в угасающем свете у окна во двор, неуклюже раздвинутыми ногами сжимая виолончель. Как он и предполагал, подняла брови и уронила на пол смычок.
Он уставился на струи дождя за оконным стеклом.
— Я — я только зашел показать вам новую песенку, которую мы сегодня играем. Ту, что вы предложили.
Она одернула юбку, задравшуюся до резинок чулков, и этот жест притянул его взгляд. У нее выпирали икры, на одном чулке — короткая дорожка. Прыщи у него на лбу вспыхнули, и он вновь украдкой принялся разглядывать дождь.
— Ты снаружи слышал, как я играю?
— Послушай, Ганс, это возвышенно звучало? Пело, поднимало тебя в высшие сферы?
Она раскраснелась, капелька пота побежала по ложбинке меж грудей и исчезла в разрезе платья.
— Вот и я думаю. Я считаю, моя игра за последний месяц стала гораздо глубже. — Она энергично пожала плечами. — Со мною жизнь так поступает — всякий раз, когда что‑нибудь подобное случается. Не сказала бы, что так было и раньше. Играть можешь, только если страдал.
— Говорят, что так.
Она секунду пристально смотрела на него, будто ожидая более убедительного подтверждения, затем обидчиво скривилась.
— Ганс, эта тварь сводит меня с ума. Ты знаешь эту вещь Форэ [6] — в ми–мажоре — так вот, там эта нота все длится и длится, хоть в запой пускайся. Меня этот ми–мажор пугает — он во что‑то чудовищное превращается.
— Может, поднять тональность?
— Ну–у — только следующая вещь, которую я возьму, наверное, будет в ней же. Нет, так ничего не выйдет. Кроме того, все это денег стоит, придется им отдать на несколько дней виолончель, а на чем я буду играть? На чем, я спрашиваю?
Когда он заработает денег, у нее будет…
— А мне почти незаметно.
— Стыд и позор, я считаю. Люди играют как черт знает кто, и у них хорошие виолончели, а у меня даже приличной нет. С такой тварью мне делать нечего. Потому и играю паршиво — это всем слышно. Ну как из этой консервной банки добыть хоть какой‑нибудь звук?
У него в мозгу извивалась фраза из сонаты, которую он разучивал.
Ну что еще? Я люблю, люблю вас.
— И чего ради я мучаюсь — ради этой нашей паршивой работы? — Она с театральным жестом поднялась и прислонила инструмент к стене в углу. Включила лампу — яркий круг света кинул тени вслед за изгибами ее тела. — Послушай, Ганс, меня это так нервирует, хоть криком кричи.
В окно шлепал дождь. Ганс тер лоб и смотрел, как она шагает по комнате. Внезапно она заметила на чулке
Карсон Маккаллерс
Польди
Перевела Анастасия Грызунова
Ганс неопределенно улыбнулся лицу напротив.
— На этот раз — третий этаж.
Всегда видно, что думает лифтер о постоянных жильцах гостиницы. Когда выходят те, кто пользуется особым его уважением, он еще мгновение, услужливо изогнувшись, придерживает дверь. Гансу пришлось слегка отпрыгнуть, чтобы скользящие двери не укусили за пятки.
Ганс нерешительно остановился в сумрачном коридоре. В другом конце звучала виолончель — последовательность нисходящих фраз, что в беспорядке сталкивались друг с другом — точно горсть стеклянных шариков, скачущих по лестнице. Дойдя до комнаты, откуда доносилась музыка, он остановился перед дверью. К ней была прикноплена бумажка с шаткими буквами.
Польди Кляйн Просьба не беспокоить во время репетиций
Похоже, почти не топили; складки пальто отдавали влагой, от них слегка веяло холодом. Он присел возле чуть теплой батареи у окна — не помогло.
Польди — я так долго ждал. Множество раз бродил снаружи, дожидаясь, пока вы закончите, и обдумывал слова, которые хочу вам сказать. Gott[1] Такая красивая — как стихотворение, как песня Шумана. Как‑нибудь так начать. Польди…
Рука поползла по ржавому металлу. Теплая — она всегда теплая. Если ее обнять, он, наверное, язык проглотит.
Ганс, ты же знаешь, другие для меня ничего не значат. Джозеф, Николай, Гарри — все знакомые парни. И этот Курт — всего три раза, не может быть, — ну, я о нем рассказывала на той неделе — пфф! все они ничто.
До него дошло, что руки его мнут ноты. Он опустил глаза: аляповатая обложка вымокла и расплылась, хотя листы внутри не пострадали. Дешевка. Ох, ладно --
Он прошелся по коридору, потирая прыщавый лоб. Виолончель застонала еще выше в невнятном арпеджио. Этот концерт — Кастельнуово–Тедеско[2]— долго она еще будет репетировать? Он на секунду остановился и потянулся к дверной ручке. Нет, в тот раз он вошел, а она посмотрела — посмотрела и произнесла…
Музыка буйно раскачивалась в мозгу. Пальцы подергивались, будто он аранжировал оркестровую партитуру для фортепиано. Вот сейчас она должна наклониться, руки скользят по грифу.
В болезненном свете из окна большая часть коридора оставалась полутемной. В неожиданном порыве он упал на колени и ткнулся глазом в замочную скважину.
Музыка вздыбилась до крещендо и оборвалась несколькими торопливыми аккордами. Ах! Последний — на четверть тона ниже. Польди…
Он поспешно поднялся и, пока репетиция не возобновилась, постучал в дверь.
— Хорошо. Можешь войти.
Она сидела в угасающем свете у окна во двор, неуклюже раздвинутыми ногами сжимая виолончель. Как он и предполагал, подняла брови и уронила на пол смычок.
Он уставился на струи дождя за оконным стеклом.
— Я — я только зашел показать вам новую песенку, которую мы сегодня играем. Ту, что вы предложили.
Она одернула юбку, задравшуюся до резинок чулков, и этот жест притянул его взгляд. У нее выпирали икры, на одном чулке — короткая дорожка. Прыщи у него на лбу вспыхнули, и он вновь украдкой принялся разглядывать дождь.
— Ты снаружи слышал, как я играю?
— Послушай, Ганс, это возвышенно звучало? Пело, поднимало тебя в высшие сферы?
Она раскраснелась, капелька пота побежала по ложбинке меж грудей и исчезла в разрезе платья.
— Вот и я думаю. Я считаю, моя игра за последний месяц стала гораздо глубже. — Она энергично пожала плечами. — Со мною жизнь так поступает — всякий раз, когда что‑нибудь подобное случается. Не сказала бы, что так было и раньше. Играть можешь, только если страдал.
— Говорят, что так.
Она секунду пристально смотрела на него, будто ожидая более убедительного подтверждения, затем обидчиво скривилась.
— Ганс, эта тварь сводит меня с ума. Ты знаешь эту вещь Форэ[6]— в ми–мажоре — так вот, там эта нота все длится и длится, хоть в запой пускайся. Меня этот ми–мажор пугает — он во что‑то чудовищное превращается.
— Может, поднять тональность?
— Ну–у — только следующая вещь, которую я возьму, наверное, будет в ней же. Нет, так ничего не выйдет. Кроме того, все это денег стоит, придется им отдать на несколько дней виолончель, а на чем я буду играть? На чем, я спрашиваю?
Когда он заработает денег, у нее будет…
— А мне почти незаметно.
— Стыд и позор, я считаю. Люди играют как черт знает кто, и у них хорошие виолончели, а у меня даже приличной нет. С такой тварью мне делать нечего. Потому и играю паршиво — это всем слышно. Ну как из этой консервной банки добыть хоть какой‑нибудь звук?
У него в мозгу извивалась фраза из сонаты, которую он разучивал.
Ну что еще? Я люблю, люблю вас.
— И чего ради я мучаюсь — ради этой нашей паршивой работы? — Она с театральным жестом поднялась и прислонила инструмент к стене в углу. Включила лампу — яркий круг света кинул тени вслед за изгибами ее тела. — Послушай, Ганс, меня это так нервирует, хоть криком кричи.
В окно шлепал дождь. Ганс тер лоб и смотрел, как она шагает по комнате. Внезапно она заметила на чулке спущенную петлю, раздраженно зашипела, плюнула на кончик пальца и наклонилась намочить край дорожки.
— Никто так не мучается с чулками, как виолончелистки. И ради чего? Номер в гостинице и пять долларов за три часа халтуры каждый вечер. Приходится покупать две пары чулков в месяц. А если их вечером стирать только снизу, сверху все равно рвутся.
Она сдернула чулки, висевшие рядом с бюстгальтером на окне и, стащив с себя старую пару, принялась натягивать новую. У нее были белые ноги, покрытые темными волосками. Возле колен просвечивали голубые вены.
— Извини — тебе же ничего, правда? Ты похож на моего маленького братика, который дома остался. А нас уволят, если я в таких чулках выйду играть.
Он стоял у окна и смотрел на заляпанную дождем стену напротив. Прямо перед ним на карнизе стояли молочная бутылка и банка из‑под майонеза. Внизу вывесили сушиться белье и забыли забрать; оно уныло колыхалось на ветру под дождем. Маленький братик — господи!
— А платья, — нетерпеливо продолжала она. — Все время расползаются по швам, потому что приходится раздвигать колени. Теперь хоть с этим лучше, чем раньше. Мы с тобой уже были знакомы, когда все носили такие короткие юбки? Вот была проблема — и на концерте скромно выглядеть, и за модой следить. Мы с тобой тогда были знакомы?
— Нет, — ответил Ганс. — Два года назад платья были почти такие же.
— Да, мы же с тобой два года назад встретились, да?
— Вы были с Гарри после кон…
— Слушай, Ганс. — Она подалась вперед и вгляделась в него очень пристально. Так близко, что ему в ноздри ударил острый запах ее духов. — Я тут весь день чуть с ума не схожу. Из‑за него, понимаешь?
— Ты же понял все — из‑за него — из‑за Курта! Ганс, он меня любит, как ты думаешь?
— Ну–у — но, Польди, сколько раз вы виделись? Вы же почти друг друга не знаете. — У Левиных он отвернулся, когда она хвалила его работу и…
— О, ну и что с того, что я с ним встречалась всего трижды. Подумаешь. Но — как он на меня смотрел, как говорил о моей игре. Какая у него душа. По его музыке видно. Ты когда‑нибудь слышал, чтобы так играли бетховенскую траурную сонату, как он в тот вечер?
— Он сказал миссис Левин, что в моей игре столько темперамента.
Он не мог на нее взглянуть; его серые глаза впечатались в дождевые струи.
— Он такой gemuetlich[7] Ein Edel Mensch[8] Но что же мне делать? А, Ганс?
Перевела Анастасия Грызунова
Некоторое время ее осунувшееся юное лицо было недовольно обращено к мягкой голубизне неба, окаймлявшей горизонт. Затем, подрагивая приоткрытыми губами, она вновь опустила голову на подушку, сдвинула панаму на глаза и недвижно замерла в полосатом парусиновом кресле. Переменчивые тени плясали по одеялу, покрывавшему худое тело. В кустах таволги, раскидавшей поблизости белые цветы, жужжали трутни.
Констанс на секунду задремала. Она очнулась от душного запаха горячей соломы — и от голоса мисс Уэлан.
— Ну‑ка. Вот твое молоко.
Из сонной дымки возник вопрос, который она не собиралась задавать, о котором сознательно и не думала:
В округлых руках мисс Уэлан держала сверкающую бутылку. Налила ей, молоко бело вспенилось на солнце, и хрустальный иней затянул стекло.
— Где. — повторила Констанс, выпустив слово с неглубоким выдохом.
— Где‑то с детьми. Мик утром устроила скандал из‑за купальников. Думаю, поехали за ними в город.
Такой громкий голос. Такой громкий, что может качнуть хрупкие ветки таволги, и тысячи крошечных цветов лавиной рухнут вниз, вниз, вниз в волшебном калейдоскопе белизны. Беззвучной белизны. Ей останется смотреть лишь на окостеневшие колючие ветки.
— Спорим, твоя мама удивится, когда увидит, где ты сегодня.
— Нет, — прошептала Констанс, сама не зная, почему возражает.
— Мне кажется, удивится. Все‑таки первый день снаружи. Во всяком случае, я не думала, что доктор даст себя уговорить и позволит тебе выйти. Особенно после того, что с тобой сегодня ночью было.
Она оглядела лицо сиделки, раздавшееся тело под белой тканью, руки, невозмутимо сложенные на животе. И затем снова лицо — такое розовое и жирное — как может не мешать ей эта тяжесть и яркость — почему это лицо то и дело не сползает утомленно ей на грудь?
От ненависти у нее задрожали губы, а дыхание участилось.
Через секунду она произнесла:
Мисс Уэлан протянула пухлую руку — откинуть волосы с лица девочки.
— Ну, ну, — примирительно сказала она. — Тамошний воздух свое дело сделает. Не будь нетерпеливой. После плеврита ты просто обязана не волноваться и быть осторожной.
Зубы Констанс жестко сжались. Не дай мне заплакать, подумала она. Не позволяй — пожалуйста, не позволяй ей смотреть на меня, когда я плачу. Пусть она никогда не смотрит на меня и никогда больше ко мне не прикасается. Пожалуйста, не позволяй ей — никогда больше.
Сиделка неуклюже заковыляла по лужайке, вернулась в дом, и Констанс забыла о слезах. Она смотрела, как легкий ветерок шевелит листья дуба через дорогу, а те серебряно трепещут на солнце. Опустила стакан с молоком на грудь и время от времени слегка наклоняла голову, отпивая.
Опять снаружи. Под голубым небом. Столько недель она дышала лишь желтыми стенами своей комнаты — всасывала их жалящими обжигающими вдохами. Разглядывала тяжелое изножье постели, чувствуя, как оно рушится ей на грудь. Голубое небо. Прохладная голубизна — ее можно втягивать в себя, пока вся не пропитаешься этим цветом. Она смотрела вверх, пока в глазах не вскипела горячая влага.
На улице издалека послышался звук машины; она узнала пыхтение мотора и повернула голову к узкой полосе дороге, различимой оттуда, где она лежала. Автомобиль, похоже, неуверенно качнулся, разворачиваясь в проезде, и вздрогнул, с шумом затормозив. Трещина в одном из стекол была заклеена мутной клейкой лентой. Над ней виднелась голова немецкой овчарки: язык дрожит, голова вздернута.
Первой выпрыгнули Мик с собакой.
— Глянь‑ка, мама, — позвала она громким детским голоском, почти взвизгнула. — Она вышла.
Миссис Лейн ступила на траву и обратила к дочери пустое напряженное лицо. Глубоко затянулась сигаретой, которую держала в нервных пальцах, выдула изящные серые дымные ленты, и они сплелись с солнечным светом.
— Ну? — безжизненно подсказала Констанс.
— Привет, подруга, — сказала миссис Лейн с нервическим весельем в голосе. — Кто это тебя выпустил?
Мик вцепилась в напрягшуюся собаку.
— Смотри, мама! Кинг к ней рвется. Он не забыл Констанс. Смотри. Он ее знает не хуже, чем остальных — да, малыш?
— Не так громко, Мик. Иди запри собаку в гараж.
За матерью и Мик тащился Говард — с глуповатым выражением на прыщавой четырнадцатилетней физиономии.
— Привет, сестрица, — бормотнул он после секундной неловкости. — Как ты себя чувствуешь?
Почему‑то глядя на этих троих, стоящих в тени дубов, она почувствовала, что устала больше, чем за все время с тех пор, как вышла наружу. Особенно Мик — пытается оседлать Кинга, сжимает его мускулистыми маленькими ногами, вцепилась в напрягшееся тело — казалось, собака в любой момент готова на нее кинуться.
— Смотри, мама! Кинг…
Миссис Лейн нервно дернула плечом.
— Мик — Говард, уведите это животное сию же минуту — слышите меня? — и заприте его где‑нибудь. — Тонкие руки бессмысленно жестикулировали. — Сию минуту.
Дети покосились на Констанс и двинулись по лужайке к передней веранде.
— Ну, — сказала миссис Лейн, когда они ушли, — ты что, просто встала и вышла?
— Доктор сказал, что мне можно — наконец‑то. Они с мисс Уэлан взяли старое кресло на колесиках из подвала и — помогли мне.
Слова, так много сразу, утомили ее. И когда она позволила легкому удушью перехватить дыхание, кашель начался снова. Она перегнулась через подлокотник с салфеткой в руке и кашляла, пока чахлая травинка, остановившая ее взгляд, не отпечаталась в памяти неизгладимо, как щель в полу возле кровати. Когда кашель прекратился, она выбросила салфетку в картонную коробку возле кресла и посмотрела на мать — та стояла к ней спиной возле куста таволги, рассеянно пытаясь подпалить цветы угольком сигареты.
Констанс перевела взгляд с матери на голубое небо. Ей показалось, следует что‑нибудь сказать.
— Мне бы сигарету, — произнесла она медленно, подстраивая слоги к слабому дыханию.
Миссис Лейн обернулась. Ее рот, слегка подергиваясь углами, растянулся в слишком веселой улыбке.
— Вот это было бы мило! — Она кинула сигарету на траву и затоптала носком туфли. — Я думаю, может, самой бросить курить на некоторое время. У меня во рту все воспалилось и мохнатое — как грязный котенок.
Констанс слабо рассмеялась. Каждый смешок, отрезвляя, давил на нее чудовищным грузом.
— Доктор утром хотел с тобой увидеться. Просил ему позвонить.
Миссис Лейн сорвала с куста таволги цветущую веточку и смяла в пальцах.
— Зайду внутрь и поговорю с ним. Где эта мисс Уэлан? Она что, просто высадила тебя на лужайку, когда я уехала — псам на милость и…
— Тш–ш, мама. Она в доме. У нее, знаешь ли, сегодня с полудня выходной.
— Да? Ну, сейчас же еще не полдень.
Шепот легко проскользнул наружу вместе с дыханием.
— Ты… ты вернешься? — Говоря это, она смотрела в сторону — смотрела в небо, обжигающе, лихорадочно голубое.
— Если хочешь, я выйду.
Она смотрела, как мать пересекла лужайку и вышла на посыпанную гравием дорожку к парадной двери. Шаги порывисты, как у маленькой стеклянной марионетки. Каждая худая лодыжка чопорно огибает другую, тонкие костлявые руки жестко покачиваются, хрупкая шея клонится набок.
Она перевела взгляд с молока на небо и обратно.
— Мама, — произнесли ее губы, но звук получился лишь утомленным выдохом.
Она едва прикоснулась к молоку. Два жирных пятна сползли с края стакана. Значит, она сделала четыре глотка. Дважды в хрустальной чистоте, дважды — с дрожью, закрыв глаза. Констанс повернула стакан на дюйм и погрузила губы в молоко с чистого края. Молоко прохладно и дремотно поползло ей в горло.
Читайте также: